Шрифт:
Указывая на белые акации, она сказала: «Смотри, разве они не кажутся цветущими!»
Уже сухие, они белели розоватой белизной, как крупный мартовский миндаль, на фоне синего, переходившего уже в пепельный цвет, неба.
Помолчав, в виде предисловия, я сказала: «Мануэль приедет, должно быть, в субботу. И в воскресенье, с утренним поездом, мы уедем. Ты была так добра ко мне в эти дни, я так тебе благодарна…»
Голос у меня слегка дрожал, и беспредельная нежность овладела моим сердцем. Она взяла мою руку и держала в своей, не говоря ни слова, не смотря на меня. И держась за руки, мы долго молчали.
Она спросила меня: «Сколько времени ты пробудешь у матери?»
Я ей ответила: «До конца года, надеюсь, а может быть и больше».
— Так долго?
И мы снова замолчали. Я уже чувствовала, что у меня не хватит мужества на объяснение, равно как чувствовала, что оно, теперь, менее необходимо. Казалось, что теперь она снова приблизилась ко мне, поняла меня, снова признала меня, стала моей доброй сестрой. Моя печаль притягивала ее печаль, как луна притягивает морские воды.
«Слушай», — сказала она, так как с полей доносилось женское пение, широкое, громкое, благоговейное, как грегорианское пение.
Проехав дальше, увидели поющих. Уходили с поля сухих подсолнечников, двигаясь гуськом, как церковное шествие. И подсолнечники вздымали на длинных, желтых, лишенных листвы стеблях свои широкие кружки без лепестков, без семян, похожие в своей наготе на священную утварь, на бледные золотые дарохранительницы.
Мое волнение возросло. Пение позади нас терялось в вечернем воздухе. Проехали Ровильяно, где уже зажигались огни, потом снова выехали на большую дорогу. Позади нас расплывался колокольный звон. По вершинам деревьев пробегал влажный ветер, и деревья бросали синеватую тень на белую дорогу, а в воздухе другую тень, почти жидкую, как в воде.
«Тебе не холодно?» — спросила она меня, и приказала лакею развернуть плед, а кучеру — повернуть назад.
На колокольне Ровильяно один колокол продолжал еще звонить широким боем, точно к торжественной службе, и, казалось, с волной звука распространял по ветру волну холода. Мы одновременно прижались друг к другу, натягивая плед на колени, обе объятые дрожью. И карета въехала в предместье.
— Что это за звон? — прошептала она, каким-то не своим голосом.
Я ответила: «Если не ошибаюсь, там священник со Святыми Дарами».
Немного дальше, мы действительно увидели входившего во двор священника, дьячок держал зонтик, двое же других держали зажженные фонари, стоя у дверных косяков на пороге. Одно только окно было освещено в этом доме, окно христианина, который умирал в ожидании священного Мира. На свете появлялись легкие тени, на этом желтом четырехугольнике света смутно вырисовывалась безмолвная драма, совершающаяся вокруг того, кто входит в царство смерти.
Один из двух слуг, наклоняясь сверху, тихим голосом спросил:
— Кто при смерти?
Спрошенный, на своем диалекте, назвал имя женщины.
И мне бы хотелось смягчить грохот колес по мостовой, сделать наше движение безмолвным, в этом месте, где должно было пройти дыхание духа. У Франчески, разумеется, было то же чувство.
Карета выбралась на дорогу в Скифанойю и поехала рысью. Луна, с кругами, сияла, как опал в прозрачном молоке. С моря поднималась вереница туч и мало-помалу развертывалась в виде шаров, как изменчивый дым. Вскипевшее море заглушило своим шумом всякий другой шум. Думаю, что более тяжелая печаль никогда не подавляла двух душ.
Я почувствовала теплоту на своих холодных щеках и повернулась к Франческе взглянуть, заметила ли она, что я плачу. Я встретилась с ее полными слез глазами. И мы молчали, сжимая руки, одна подле другой, с зажатыми устами, умея плакать о нем, и слезы катились безмолвно, капля за каплей.
Приближаясь к Скифанойе, я вытерла мои, она — свои. Каждая скрывала свою собственную слабость.
Он с Дельфиной, Муриэллой и Фердинандо поджидал нас в передней. Почему в глубине сердца я испытала чувство недоверия по отношению к нему, точно какой-то инстинкт предупредил меня о темном вреде? Какие страдания готовит мне будущее? Найду ли я силы уклониться от страсти, которая влечет меня, ослепляя меня?
И все же, как меня облегчили эти несколько слез! Я чувствую себя менее подавленной, менее выжженной, более доверчивой. И испытываю невыразимую отраду повторять наедине Последнюю Прогулку, в то время как Дельфина спит, счастливая всеми безумными поцелуями, которыми я осыпала ее лицо, и в то время, как в окна улыбается печальная луна, свидетельница моих недавних слез.
8 октября —Спала ли я в эту ночь? Бодрствовала? Не умею сказать.
В моем мозгу, сумрачно, как густые тени, проносились ужасные мысли, невыносимые видения страдания, в моем сердце раздавались толчки и содрогания, и я оказывалась с открытыми в темноту глазами, не зная, просыпалась ли я, или, продолжала думать и воображать. И это состояние сомнительного полусна, которое гораздо мучительнее бессонницы, продолжалось, продолжалось, продолжалось.