Шрифт:
— Где пан Горн?
— Вы, вельможный пан, его прогнали, и он ушел.
— Хорошо. А где пан Боровецкий?
— Он только заглянул сюда и сразу ушел, наверно, на обед пошел, двенадцать давно било, гудки давно гудели на перерыв, — нарочно растягивал свой ответ Аугуст.
— Хорошо. Стань поближе.
Лакей вздрогнул, но повиновался.
— Слушаю вас! — покорно сказал он.
— Я велел тебе выставить этого пса. Ты почему не послушался, а?
— Он, вельможный пан, сам ушел, — со слезами на глазах оправдывался лакей.
— Молчать! — крикнул Бухольц и изо всех сил ударил его палкой по лицу.
Аугуст невольно попятился.
— Стой, иди сюда, поближе!
И когда лакей, устрашенный, опять приблизился, Бухольц схватил его за руку и стал нещадно колотить палкой.
Аугуст даже не пытался вырваться, только отвернулся, чтобы скрыть слезы, струившиеся по бритым щекам, а когда Бухольц, смертельно утомившись, прекратил избиение и со стоном откинулся в кресле, Аугуст стал укутывать ему ноги фланелью, которая от резких движений размоталась.
Между тем Кароль, предусмотрительно удалившийся, чтобы не быть свидетелем скандала, поехал на обед.
Обедал он в так называемой «колонии» на Спацеровой улице.
«Колония» состояла из десятка женщин-полек, выброшенных судьбою из разных концов страны на лодзинские берега.
В большинстве то были неудачницы, знавшие лучшие времена: вдовы, разорившиеся помещицы, бывшие богачки, бывшие важные дамы, старые девы и молодые девушки, приехавшие в Лодзь в поисках работы. Нужда объединила их и сравняла общественно-кастовые различия.
На Спацеровой улице они снимали целый этаж дома, напоминавший гостиницу, — длинный коридор вдоль всего этажа заканчивался большой комнатой в торце, которая служила общей столовой.
Кароль и Мориц столовались там вместе с несколькими приятелями.
Кароль слегка запоздал — все прочие столовники уже сидели за большим круглым столом.
Обед ели торопясь, молча, ни у кого не было времени на разговоры, все озабоченно прислушивались, приподымая голову, не гудят ли уже гудки.
Кароль сел рядом с баронессой, которая в субботу задавала тон в ложе, молча пожал несколько протянутых ему рук, кивнул тем, кто сидел подальше, и принялся за обед.
— Горн еще не приходил? — спросил кто-то через стол у пани Лапинской.
— Что-то он нынче опаздывает, — ответила она.
— А он придет только вечером, — сообщила молодая девушка с коротко остриженными волосами, которые она ежеминутно откидывала со лба.
— Почему, Кама?
— Он собирался сегодня устроить Бухольцу скандал и отказаться от места.
— Он вам об этом говорил? — живо спросил Кароль.
— Такой у него был план.
— Я вижу, он никогда ничего не делает без плана — воплощенная методичность.
— Вот что значит немчура!
— Ох, тетя, пан Серпинский назвал Горна немчурой! — возмутилась Кама.
— Немчура и есть: даже в гневе у него методичность.
— Ба, я однажды видел, как он у нас в конторе ссорился с Мюллером.
— А я только что оставил его в такой же стычке с Бухольцем.
— И что же там случилось, пан Кароль? — с живостью воскликнула Кама; подбежав к Боровецкому, она запустила ему в волосы свою маленькую, почти детскую ручку и, тряся его голову, шаловливо заныла: — Тетя, пусть Кароль нам расскажет!
Несколько пар глаз обернулось к ним.
— При мне еще ничего не случилось, а вот после моего ухода — этого я не знаю. Разговор был серьезный. Горн от всего сердца убеждал Бухольца, что он вор и швабская морда.
— Ха, ха, браво, Горн, храбрый малый!
— Благородная кровь, милостивый государь, она себя покажет так или иначе, — с удовольствием пробурчал Серпинский, утирая пышные крашеные черные усы.
— А я вас люблю, потому что вы настоящий аристократ. Правда, тетя?
— И я Каму люблю, милостивые пани, уж поверьте…
— Люблю так или иначе, — со смехом докончила Кама.
— У Горна не столько храбрости, сколько бессмысленного задора, — с досадой сказал Кароль.
— Мы запрещаем так говорить о Горне! — хором закричали женщины, глядя на Каму, которая, отпустив голову Кароля, резко отскочила и, вся раскрасневшаяся, с горящими глазами, сердито воззрилась на него.