Шрифт:
— Погоди, Болек, мы тоже сделаем костел! — закричала девочка, и дети быстро покрыли себе головы кто чем и достали из комода книги.
— А я буду ксендз, — заявил старший из них, девятилетний Игнась.
Он накинул себе на плечи фартук, нацепил на нос мамины очки, открыл книгу и тонким голоском запел:
— «In saecula saeculorum… um…» [24]
— Аминь! — хором ответили дети и продолжали петь, с важностью вышагивая вокруг стола.
24
«Во веки веков… ов…» (лат.).
У каждого угла они останавливались, ксендз опускался на колени и крестил их; пропев несколько слов, двигались дальше, выводя идущие из сердца напевы, которыми их с детства напитали в деревне.
Яскульская молча смотрела на них.
Антось тоже подпевал вполголоса, а Юзек наблюдал за матерью, которая украдкой вытирала слезы и, опершись на маленький столик, погружалась мыслями в недавнее прошлое, что было еще так живо в их сердцах.
Для Антося не было ничего дороже этих воспоминаний. Он перестал петь — унесся душою в любимую деревню, умирая от тоски по ней, как растение, пересаженное в негодную почву.
— Дети, чай пить! — позвала наконец мать.
Антось тотчас словно бы проснулся и, не понимая, где находится, с удивлением озирался вокруг, смотрел на зеленые от сырости стены, на которых портреты предков и почерневших рамах гнили вместе со всей семьей, спасенные при постигшей их потомков катастрофе, и слезы блеснули в его глазах; он лежал, будто онемев, и смотрел мертвенным взором на грязно-бурые капли влаги, сочившиеся из стены.
Юзек выдвинул стол на середину комнаты, все семейство живо расселось вокруг, дети с жадностью набросились на хлеб и чай, только Юзек не ел, он глядел озабоченным отцовским взором на светло-русые головки и глаза, тревожно следившие за тем, как исчезает хлеб, глядел на мать, которая, ссутулясь, с лицом мученицы, бесшумно, как тень, двигалась по комнате, обнимая всех своим взором, излучавшим безграничную любовь. Лицо ее с тонкими аристократическими чертами, исполненное нежности и отмеченное печатью страдания, чаще всего обращалось к больному.
За чаем никто не разговаривал.
Вверху, над их головами, безостановочно стучали ткацкие станки и глухо урчали прялки, отчего весь дом постоянно дрожал, а порой в окошко проникал с улицы смутный шум голосов, или звуки шлепающих по грязи ног, или грохот проезжающих повозок.
Лампа под зеленым абажуром освещала только головы детей, а вокруг них комната тонула в полутьме.
Вдруг резко отворилась дверь и в комнату, шумно топнув на пороге, чтобы сбить грязь, вбежала молодая девушка.
Она бурно кинулась целовать Яскульскую, тискать детей, которые с криками к ней устремились, подала руку Юзеку, затем наклонилась над больным.
Добрый вечер, Антось, вот тебе фиалки! — воскликнула она и, отколов с корсажа на пышной груди букетик, положила его Антосю на одеяло.
Спасибо. Хорошо, что ты пришла, Зося, спасибо!
Антось жадно вдыхал нежный аромат цветов.
— Ты прямо из дому?
— Нет, я была у пани Шульц, там Фелек играл на гармони, я немножко послушала и бегом к Мане, а от нее уж к вам заглянула по пути.
— Мама здорова?
— Спасибо, здорова вполне, с нами со всеми так переругалась, что отец пошел пиво пить, а я на весь вечер убежала. Знаешь, Юзек, этот твой молодой Баум очень симпатичный молодой человек.
— Ты с ним познакомилась?
— Мне его нынче в обед показала одна чесальщица.
— Он очень хороший человек! — горячо подхватил Юзек, глядя на Зосю, которая и минуты не могла усидеть на месте; начала вместо Яскульской разливать чай, пересмотрела все книжки, лежавшие на старом комоде, подкрутила лампу, исследовала вязанную крючком салфетку на швейной машине, пригладила детям волосы — крутилась по комнате, будто юла.
Печальное, мрачное, как могила, жилье наполнилось весельем горячей, здоровой юности, которым веяло от прехорошенького смуглого личика Зоси и ее черных живых глаз.
В движениях ее, в уверенном тоне была почти мужская резкость — следствие работы на фабрике и постоянного общения с мужчинами.
— Вам не следует носить этот платок на голове, пани Яскульская, он вас портит.
— Смешная ты, Зося, делать мне такое замечание!
— Что ж, если это правда! — Зося хлопнула себя по бедру, дернула кончик своего весьма недурного носика с маленькими, красиво очерченными ноздрями и принялась поправлять прическу перед висевшим на стене зеркальцем.
— А ты все хорошеешь, Зосенька!
— Вчера мне то же самое сказал молодой Кесслер, тот, что у нас в прядильном цехе начальник. — И Зося весело рассмеялась.
— Тебе это нравится?
— А мне безразлично. Все парни мне это говорят, а мне смешно.
Она презрительно выпятила алые губки, но по сияющему удовольствием лицу было видно, что такие комплименты ее радуют.
Зося болтала без умолку, рассказывала разные истории про работниц их фабрики, про мастеров, инженеров, потом стала помогать Яскульской раздевать и укладывать детей, которые отчаянно сопротивлялись, — все они души не чаяли в Зосе, она так хорошо умела их занять и развеселить.