Шрифт:
Была уже ночь, когда он поднялся к себе домой, вышел из лифта и увидел стоящую между этажами девчонку, которую хотел бы видеть меньше всего. Белая, с узором по подолу шубка, белый роскошный берет, красные замшевые ботинки, красные перчатки, белая с красным сумочка. И благоухает, как тропический цветок. А лицо совсем детское, осунувшееся, бледное, испуганное, словно она и сама уже не рада своей любви, своей страсти, своему отчаянию…
— А, это ты? Ну, заходи, замерзла, наверное, совсем…
Он взял ее за руку и притянул к себе. Подумал, как же ей больно от его невнимания, нелюбви, нестрасти.
— Ну-ну, только без слез, нельзя же так…
Она уткнулась горячим лобиком в его ладонь, и тело ее задергалось: она плакала.
— Пойдем, сейчас выпьем чего-нибудь… Тебе мама разрешает пить водку? Или вино?
Но она ничего не ответила, схватилась за его локоть и повисла на нем.
— Успокойся, я же пришел…
Он открыл дверь и, подталкивая ее в спину, позволил ей перешагнуть порог его холостяцкой норы, утопающей в коврах. Ему не было перед ней стыдно за разбросанные то тут, то там галстуки, рубашки, носки… Ему было только совестно за свою опустошенность и нежелание впускать ее в свою жизнь. А квартира, она что, это не жизнь, а всего лишь место, где можно посидеть в кресле и попить кофе или чай, водку или коньяк и принять ванну, чтобы согреться, чтобы зубы не стучали.
Он не хотел думать, что творится в ее душе, не хотел и не мог, потому что понимал: ей очень больно. Она замерла на пороге комнаты, он взял ее за руку, подвел к креслу и усадил, как куклу, как очень красивую куклу в красно-белых, как кровь на снегу, одеждах. Глаза ее темные блестели и от испуга перед собственным поведением, и от любви к нему, недостойному, и от жаркой комнаты…
— У меня тут не прибрано.
Она продолжала молчать.
Он каким-то порывистым движением сорвал с себя плащ и опустился перед ней на пол, сел боком к ней и положил ей голову на колени. На белый узорчатый и прохладный мех.
— Я же испорчу тебе жизнь, понимаешь? — Он зарылся в мех лицом. — Ты красивая, очень красивая, до невозможности, понимаешь? Но мне сейчас так же тяжело, как и тебе… Не знаю, как тебе это объяснить… Я сильно обидел ту, без которой не могу прожить и дня. Ее нет уже несколько дней, она исчезла, ушла, быть может, с ней что-то случилось… Я обманул ее, причинил ей боль… Ты еще очень молода и не знаешь, что есть такие вещи, которые исправить невозможно. Рана на теле затягивается, а на душе — нет. Я знаю, чего ты хочешь, но ведь утром, когда мы расстанемся, тебе будет еще больнее… Поэтому я постараюсь тебя согреть алкоголем, иначе ты просто заболеешь, я же не знаю, сколько часов ты провела на лестнице, а сейчас на улице собачий холод, а потом отвезу домой. Ты поняла меня?
Девушка подняла на него глаза, и он понял, что она его не слышит и не видит, что она находится в том полупьяном состоянии, когда человек не отвечает за свои поступки и не отдает себе отчета в том, что происходит. Эта девочка, Анжелика или Вероника, сидела, наверное, так долго на лестнице, что каждая клеточка ее нежного тела, каждый волосок, каждая ворсинка ее шубки покрылись голубоватой изморозью…
Он налил в стакан коньяку, плеснул туда мятного ликера, бросил ложку сахарного песка, сунул, примяв пальцем и раздавив, дольку лимона и поставил все это в микроволновку: разогреть… Придумал этот коктейль, глядя на покрасневший кончик носа своей гостьи, влюбленной в него до потери памяти, до потери всякого стыда…
А через полчаса уже вез ее, пьяненькую, теплую и взмокшую, домой, к маме… По дороге спрашивал, где она живет, и она отвечала тихо, постанывая и покачиваясь, как будто на каждой кочке, на каждом повороте машины испытывала сладкую судорогу…
Машина неслась по убеленной снегом Москве, девочка-кукла сидела по правую руку от него, и на лице ее, блаженном, онемевшем, вспыхивали пятна света — отражения светящихся рекламных щитов, витрин магазинов, фонарей.
— Я провожу тебя до самой двери, — заявил он, помогая ей выйти из машины возле дома на Красной Пресне. Так вот где, оказывается, мы живем?! И кто у тебя, интересно, родители и почему позволяют дочке вот так запросто гулять по ночам и искать встреч со взрослым мужиком? Какие-нибудь артисты, которым наплевать на все, кроме своих амбиций и гастролей! Хотя почему именно артисты?
— Не надо, — выдавила она из себя.
— А я уж думал, что ты немая. Ни слова не сказала… Я даже не знаю, как тебя зовут…
— Я же в письмах вам писала: Вероника. — Она с трудом сглотнула, прокашлялась.
— Ты не ходи больше ко мне, не нужно. От греха подальше, поняла?
Она кивнула головой. Чаплин зачерпнул ладонью пригоршню чистого, только что выпавшего снега и растер им свое лицо. Хотя надо было бы умыть снегом барышню.
— Приди в себя, а? Обещаешь мне?
— Поцелуйте меня, — в ее голосе послышались истеричные нотки. — Я не приду… Я умру…
— Дура! — заорал он и замахнулся на нее. — Только этого еще не хватало! Умрешь, говоришь?
Она кивнула головой и отвернулась.
Вот такая дура перережет себе вены, а ты потом всю жизнь мучайся угрызениями совести…
— Садись в машину. Садись, я тебе говорю!
Его и самого уже заколотило.
— Садись, говорю, поедем!
— Куда? — Лицо ее прояснилось, глаза расширились. — Куда, Игорь?
— Сейчас сама увидишь.
Она села в машину, и они поехали. Он вез ее в морг. Другого в этот ночной час придумать не мог. Помнил, как однажды ездил туда за телом одной пожилой женщины — матери друга, уехавшего на соревнования за границу и не имевшего возможности приехать на похороны. Он вспомнил даже запах, которым сопровождалось это тяжелое действо…