Шрифт:
Н.Г.: Да, конечно.
Н.Д.: И он мне сказал: «Мне вдруг так тебя стало жалко». А на следующий день мы с папой встречаем их на спектакле в «Ленкоме». И Лидия Борисовна c Cанькой. Я — кокетничать: «Хи-хи-хи, ха-ха-ха… Лидия Борисовна, это ваш младший сын?» Она отвечает: «Это мой единственный сын», — а у меня никакого впечатления, ничего, приятно мне, и все. Потом старшие начали нас исподволь сватать. Саша женатый был, и мальчик маленький у него. Я же только отвечала: «Растлением малолетних не занимаюсь. Вы что, с ума, что ль, сошли?»
Н.Г.: Он младше был?
Н.Д.: Почти на одиннадцать лет. Я говорю: «Даже не думайте! Оставьте меня в покое. Нет, и все — об этом речи быть не может вообще». Ну, а потом Саня, видимо, влюбился и вел себя так, как я всегда мечтала, чтоб вели мужчины. То где-то вдруг под крыльцом цветы, то еще что-то…
Я иду в театр Эрмитаж, а он сидит на скамеечке, я понимаю, что я ему нравлюсь, мне приятно, но не более того. Я говорю: «Вы что, Саш?» — «А я вам принес пластинку Окуджавы». — «Ой, ну спасибо, спасибо». — «Можно я вас подожду, а потом провожу?» А я еще тогда жила у родителей. «Ну хорошо, я сейчас быстро сыграю и выйду». И вот он пошел меня провожать, он был не слишком разговорчивым. Один раз он мне звонит и говорит: «Вот вы так любите Окуджаву, у меня есть запись. Хотите ее послушать?» — «Очень, очень хочу». И он привел меня в Лаврушку. И весь вечер мы слушали Окуджаву. И я была в совершеннейшем восторге, упоении. А потом Саша мне рассказал, что его друг Витька Персик — знаете, был такой актер, чтец — время от времени звонил: «Ну как? Ну ты сказал ей? Ну ты сказал?», потому что Саня — он же робкий.
Н.Г.: Это какие годы? Семидесятые?
Н.Д.: Это семьдесят четвертый год. Ухаживать он начал в апреле, а поженились мы в августе. В общем, дело кончилось так, что в эти дни вышел журнал, в котором была очень хорошая рецензия на мой цветаевский концерт, а я не могла его достать. Саша мне позвонил и сказал: «У меня есть». Мы тогда играли спектакль в театре Пушкина, а вход в актерский был с Бронной, с Большой Бронной… И мы назначили с ним встречу до спектакля у актерского входа. (Я вам расскажу, хотя, наверное, такие вещи не рассказывают.) Я, по своему обыкновению, слегка опаздывала и шла так торопливо — и вдруг увидела Сашку на улице. И меня как стукнуло — даже сейчас не найду слов: вот мой человек, вот он! И мы побежали друг другу навстречу, и я понимала, что мы сейчас поцелуемся, но в последний момент я сделала шаг в сторону. Он сказал: «Можно я вас подожду?» А мне надо было зайти по делу после спектакля, и я говорю: «Вы знаете, Саша, можно, но мне вот надо туда-то». — «Я вас провожу». Я быстро эпизод свой сыграла, мне гримерша говорит: «Что с тобой?» — «А что со мной? Нормально все». — «Ты светишься вся!» Короче говоря, мы пришли к знакомым — к Смоленским. Они, заразы, тоже были в курсе заговора и слегка подпоили нас с Сашкой джинчиком. И мы пошли по Петровке смотреть, где был дом Комаровского, мы зашли туда, а потом пошли в монастырь. И в монастыре мы начали целоваться. Я потом его ругала: «Ты мне даже не объяснился в любви, ты сразу полез целоваться». Он говорит: «Неправда, я сказал: „Я люблю вас, Наташа“». Я говорю: «Я не слышала».
Мы шли по бульварам к Тверской. Понимаете, наш роман был под покровительством взрослых и под покровительством… Александра Сергеевича, Марины Ивановны. Я рассказывала потом папе, как мы шли с Зоологической улицы по Бронной, мимо Морозовского дома, и смотрели, улыбаются нам черти на ограде или не улыбаются. Папа и говорит: «Ой, какая прелесть! Как Блок с Любовью Дмитриевной». А потом Саня меня повез в Шахматово, это было что-то необыкновенное. Был дивный день, мы пешком шли, и вдруг какой-то молодой человек, мы присматриваемся: он в свободной рубашке, блондин, красавец абсолютно с блоковским профилем. Я говорю: «Сашка, смотри! Александр Александрович!» Потом мы к дому пришли, а там были обломки — камни и кирпичи, и мы там ходим. У нас, наверное, особенные лица были; какая-то женщина, которая сидела там и рисовала, посмотрела на нас и мило так засмеялась: «Дай вам Бог всего хорошего!» То есть все происходило как в волшебстве…
Он мне рассказывал, как любил сестер. Про Лолку мне сказал: «Это самый добрый человек на свете. Когда тебе будет плохо — всегда иди к ней, потому что она самая добрая на свете». А как он обожал мать! Я даже ревновала, понимаете?
Я всегда очень не любила в любви притворяться… игру играть. И вот в Сашке для меня было безумно важно, что я могла быть сама собой. А он же был невероятно тихий, молчаливый. Мои друзья, которые не знали его, говорили: «А вообще он когда-нибудь разговаривает?» Я: «Да вы что, он меня заговаривает!» Он был невероятно образованный. Столько всего знал, у него был прекрасный вкус на чтение, на литературу. Так же, как мой папа, Саша потрясающе знал Библию. Фолкнера читал, Толстого без конца перечитывал. Но вот такая интересная вещь: он не хотел читать письма, даже чеховские. «Саш, ну это же Чехов!» — «Я не читаю чужих писем».
Я его стала водить на Рихтеровские концерты. Он замечательно слушал музыку. Сердцем. А он мне читал свои доклады по математике, представляете? «Можно я почитаю?» — «Сань, можно, только я ж ничего не пойму совсем». — «Ну, как станет скучно, ты скажи». Ну, я ничего не понимала, но я любила его, поэтому сидела и слушала, и он мне читал, и читал, и читал, только мне не хотелось ни спать, ни прервать его «все хватит», — нет, я слушала.
Он очень мужественно болел, очень, очень. У меня совершенно нет ощущения, что его нет, нет их — папы, мамы, дяди Славы Рихтера, Сани.
Дядя Слава Рихтер называл его «Лебедем». Как в Лоэнгрине: Лебедь приплыл и унес меня… Дядя Слава очень любил Саньку.
Саша был необыкновенный. Понимаете? Не потому что я женой была. В нем для меня собралось все, что я ценила в мужчинах, в людях, — доброта, преданность, мужественность. Я шестнадцать с половиной лет прожила за стеной любви.
Я не смею роптать. У меня была такая жизнь и такие люди вокруг меня, что сейчас надо просто спокойно дожить все то, что мне положено.
Н.Г.: А расскажите про Елизавету Яковлевну Эфрон, вы часто ее видели?
Н.Д.: Да, очень. Я ее любила… Ее страшно любили родители. Я не знала свою бабушку, Матрену Федоровну, которую безумно любил папа, и тетя Лиля была для меня как бабушка, хотя я тогда так не думала.
Она была такая красивая, веселая, золотые сияющие глаза, как она смеялась, как она всех любила… Знаете, Серафим Саровский говорил: «Здравствуй, радость моя!» И она так же каждого встречала с любовью.
Ей я обязана, в какой-то степени, религиозностью своей, потому что, когда умер Пастернак, папа совершенно сошел с ума, он плакал, просто не переставая, не останавливаясь, и мы пошли к тете Лиле. Они тоже дружили, и когда Борис Леонидович читал «Живаго» у нас, то Елизавета Яковлевна и тетя Зинуша приходили к нам. И вот папа сидит и плачет, и вдруг она ему говорит: «Митя, что же ты так плачешь? Ведь ему хорошо. Он у Отца своего». И я вдруг подумала: какое счастье иметь веру.