Шрифт:
Н.Г.: Елизавета Яковлевна была верующая. Поразительно!
Н.Д.: Очень верующая! Я думаю, ее христианство еще от Зинаиды Митрофановны шло. Она была дочерью священника. Они обе были абсолютные, настоящие, стопроцентные христиане. У Али в воспоминаниях, помните: «Лиля, солнце семьи». Вот она действительно солнце была. Помогала в своем искусстве, в режиссуре своей — это высший класс! Ее учеником был Эфрос, а я потом была артисткой у Эфроса. И вот теперь я уже понимаю, как объяснить студентам суть роли, когда выстраивается некая внутренняя линия: сначала ты понимаешь, что делаешь, а потом — как это сделать. Это как арыки, я всегда ребятам говорю: «Надо строить ирригационные сооружения, а потом по ним воду пускать».
Кстати, Елизавета Яковлевна тоже очень любила Сашку. Он подсаживался к ней, и она вспоминала, как сидела на коленях у отца, деда не очень помнила, ведь дед их не принимал, а потом простил…
Н.Г.: Наверное, религиозность Елизаветы Яковлевны началась уже после всех несчастий?
Н.Д.: Я думаю, да. Но ведь я не могла понять. С какого-то времени я поняла, что она золовка Марины Ивановны Цветаевой. Но пережить Мура, Алю, Марину, Сережу… Все это — и свет, всегда свет.
Н.Г.: А она вообще когда-нибудь говорила про их семью?
Н.Д.: Ни-ког-да. С папой говорила… Понимаете, я вообще до пятьдесят третьего года ничего не знала.
Н.Г.: А когда Марина стала известной и начался безумный шум вокруг ее имени, она как-то комментировала, говорила что-то по этому поводу?
Н.Д.: Я не слышала. Я помню одну замечательную встречу. Это было в Сочельник. Родители были где-то в отъезде, и мы с Машей пошли к тете Лиле и к тете Зине — поздравить их. И нам дверь открывает Аля, которая нас называла «Коки», потому что, когда она пришла в первый раз к нам в дом, это было очень давно, мы еще были такие маленькие кнопки и стояли с яйцами на голове, и я сказала: «Кока». И она, всегда смеясь, называла нас «Коки». И тут она открыла дверь, строго посмотрела на нас, мы говорим: «Здрасте!» — «Здрасте! Вы к кому?» — «К Елизавете Яковлевне». — «Ну, идите!» — и пошла впереди нас. Мы входим, а тетя Лиля хохочет, закатывает глаза. Аля говорит: «Какие-то две девки пришли!» — а потом, когда они нас увидели: «Да это ж Коки!»
И вот был потрясающий вечер. На той табуреточке Аля сидела и рассказывала нам, как они с Мариной гуляли по Москве, про Арбатскую площадь, переулки, как они ходили и откуда выворачивали, я все слушала, слушала и потом вдруг как закричу: «А-а-а!». Она: «Что с тобой?» Я говорю: «Нет, я просто поняла вдруг, кто — мама».
А я уже совершенно тогда по Марине с ума сходила. Потом помню, какой-то раз у Елизаветы Яковлевны мы с Алей пошли на кухню… я мыла посуду, и она курила и так ругала Асю (Цветаеву): «Зачем? Маму только-только начали печатать, а она дает такие стихи, которые не надо, чтобы сейчас их печатали, не надо…» Такая в ней сила была. Какая она была красивая! Даже седая, с распухшими ногами… Я ее просто обожала. Они с папой очень нежно друг друга любили…
Вот прелестная история: папа уехал с мамой в свадебное путешествие и ничего не сказал тете Лиле и тете Зине. Папа ведь у нас был такой, что даже не сумел объясниться маме в любви, и дядя Фима, его друг, сказал: «Валька, в тебя влюблен один очень хороший человек». А Валька в это время была уже влюблена в этого «хорошего человека». И вот папа написал им только с дороги, что женился, и просил прощения, что не показал невесту. «Митенька, дорогой, мы ее любим уже только за то, что ты ее выбрал», — ответили тетя Лиля и тетя Зина.
Н.Г.: Ваш отец был близок к поэтам.
Н.Д.: А знаете почему? Он был восхищенный человек. Он так восхищался, и так ему все было интересно, и он был горячий очень и умел слушать и хотел слушать. А потом безумное обаяние, конечно, и то, что он всегда любил читать. Ему надо было всегда читать.
Н.Г.: А Пастернаку нравилось, как он читал? Поэты же не любят…
Н.Д.: Нет, он не слышал. У нас даже где-то есть, не знаю, где только… фотография Бориса Леонидовича, написано: «Моему усердному отрицателю от всепрощающего автора». Папа, получив эту фотографию, звонит и говорит: «Борис Леонидович, как прикажете это понимать?» А тот отвечает: «Это шутка, шутка, но направленная». Он обижался, что папа его не читает. Но потом, уже в семидесятые годы, папа Пастернака читал. И даже пластинка есть.
Но Пастернак ходил на папины концерты, ему нравилось, как тот читал Пушкина, Толстого, Чехова. Вот у нас есть новелла, как Борис Леонидович пришел послушать, а у папы никак не получалось «19 октября», ну никак не шло, не знал, как его читать, и все. Борис Леонидович зашел за кулисы, а папа был ужасный неврастеник, просто, можно сказать, псих. Кстати, в пятьдесят третьем году он попал в аварию и ударил какую-то лобную часть. И врачи говорили, что если обычный человек — то стал бы кретином, а он просто стал более спокойным. И вот папа, притом что он обожал Пастернака, говорит: «Нет, нет, Борис Леонидович, ничего не могу, ничего не могу, простите, простите». На следующий день папа звонит Пастернаку, только что не на коленях стоит с трубкой, просит прощения. А Борис Леонидович: «Я вчера перед вашим концертом был в Гослите, там лежит моя книжка, и девочки-редакторши учили меня писать стихи. Это было ненормально. А вчера я пришел на ваш концерт, вы читали Пушкина, это было нормально. Вы устали и не хотели никого видеть, и это было нормально».
Потом чудные папины рассказы, как они, встречаясь с Борисом Леонидовичем, бросались друг к другу в объятья…
Однажды я была свидетелем такой встречи, мне было уже шестнадцать лет. Папа после аварии еще умудрился и ногу сломать, и вот он на костылях гуляет, а я с ним, его выгуливаю, и вдруг… идет Борис Леонидович и вскрикивает: «Боже мой, Журавлев!» А папа мой: «О, Борис Леонидович!» Пастернак подходит, заглядывает мне под козырек меховой шапки: «Боже мой, она совсем невеста, когда они это успевают?» Мы потом с Ленечкой (его сыном) так хохотали всегда над этим. А папа говорит: «Пойдем к нам, пойдем к нам, Валентина Павловна больна. Она будет так рада!» И я очень хорошо помню нашу маленькую квартиру. Тут стояла бабушкина кровать, тут Машина, а тут моя. И на Машиной кровати лежала и болела мама. Пастернак пришел. Мама ужасно перепугалась. Он сел у нее в ногах. Как ни странно, я запомнила, что он сидел нога на ногу, и у него были узкие-узкие брюки, обтянутые. Он что-то рассказывал и хлопал себя ладонью по ляжке: «Щелк». И этот звон на меня произвел впечатление!