Шрифт:
Итак, у нас была пьеса авторши, которой не существовало, написанная другой, которая это делать не могла, а отвечал за все великий поэт, у которого не было времени этим заниматься. Репетиции начались, когда последнего акта еще не было. Ауфрихту приходилось прибегать ко всяким хитростям, чтобы выманить у Брехта еще пару страниц. Тот был тогда занят другой проблемой, которая была для него гораздо важнее: как бы ему бесплатно обзавестись новым автомобилем. Раскошеливаться у Брехта получалось гораздо хуже, чем снимать кассу. Свой „Штейр“ он получил когда-то за одно стихотворение. То был действительно хороший построчный гонорар. Однажды он читал нам эти стихи в столовой, так он ими гордился. „Мы весим двадцать два центнера. Наша колесная база — три метра“. И так далее, и тому подобное. Шедевр современной лирики. Только свой дорожный крейсер, воспетый таким образом, он шарахнул об дерево где-то под Фульдой. Восстановлению не подлежал. А второе стихотворение они бы у него не взяли.
Но Брехт всегда что-нибудь придумает. Если бы терезинский фильм довелось снимать ему, а не мне, он бы исхитрился сделать это так, чтобы им еще и восхищались.
Он тогда организовал фоторепортаж в „Uhu“ и подстроил там свою аварию. В выгодном для себя свете. Виноват был другой — у Брехта всегда виноват кто-то другой, — который ехал ему навстречу не по той стороне дороги, и поэтому, мол, Брехт намеренно и с холодным рассудком направил свой автомобиль в дерево. Потому, дескать, что был абсолютно уверен: автомобиль марки „Штейр“ сделан так надежно, что даже в самой опасной ситуации с водителем ничего не случится. Рекламный отдел был от этого в таком восторге, что фирма еще раз подарила ему автомобиль.
Кто занят столь важными вещами, естественно, не имеет времени писать пьесы. Особенно если он только что стал новообращенным в коммунистическую веру и должен ночи напролет дискутировать о Марксе и Энгельсе. Он постоянно приводил на репетиции каких-нибудь партийцев, чтобы они нам объяснили, как играют спектакли в Москве.
— Да пусть там будет самое революционное развитие, — сказал я однажды. — Вы допишите пьесу до конца, прежде чем давать актерам уроки.
Это они нашли вообще не смешным.
То ли он из моды стал таким классовым борцом, то ли из убеждения — у Брехта это было трудно различить. Для него дело было не в собственной выгоде. Не то что у людей, которые, придя к власти, обнажили свою коричневую душу. Все это манерничанье Я рабочий было попросту ролью, которую он изобрел для себя и теперь вовсю играл. В костюме и маске. В Берлине поговаривали, что дома у него стоит косметическая машина, которая каждое утро набивает ему под ногти свежую грязь. Чтобы он выглядел настоящим пролетарием.
На премьере Вейгель без репетиций вышла к рампе и выкрикнула в зал несколько партийных лозунгов. „Что такое нападение на банк по сравнению с учреждением банка“, — и прочую подобную чепуху. Окончательно обеспечив тем самым провал.
Всех четырех представлений.
Не важно. Пьеса и без того не имела шансов.
Для меня Брехт написал одного гангстера, который для бандитских налетов переодевается женщиной. Зачем — черт его знает. В пьесе это тоже никак не объяснялось. Брехт давно уже не давал себе труда даже задуматься над своими находками. Лорре согласился ангажироваться, потому что совершил ошибку, выйдя из „Трехгрошовой оперы“, и на сей раз не хотел проворонить успех. И ему тоже никто не мог объяснить, почему по роли он должен быть японцем. Но Петеру-то было хорошо: его персонаж пристреливали еще в первом акте.
Это была отдельная любезность со стороны Брехта. Поскольку Лорре одновременно играл Сен-Жюста в театре Фольксбюне. Пока добирался до Бюловплац успевал перегримироваться и переодеться. Каждый вечер. Из гангстерского Чикаго в революционный Париж. В театре возможно все.
А мой персонаж выходил на сцену еще и в третьем акте. Форменное невезенье. Поскольку Брехт забыл расписать роль. Я постоянно торчал на сцене, но весь мой текст мог бы уместиться на почтовой марке. Я был самым лучшим статистом. Служака беспросветный.
На одной из последних репетиций, которые опять затягивались до утра, дело дошло до скандала. Брехт взялся ставить спектакль сам, что было в его стиле, и во все вмешивался. Брался объяснять работнику сцены, как закреплять кулисы. В какой-то момент я вышел из себя.
— Вам следовало бы пьесу писать, а не выдрючиваться на сцене, — сказал я ему.
Он напустился на меня, как будто я был виноват в том дерьме, какое мы тут играли.
— Выкидыш, — обозвал он меня. — Жирный горе-комик, — обозвал он меня. — Если завтра вы вдруг похудеете, — сказал он, — то останетесь без куска хлеба!
Вы ошиблись, молодой человек. Я не остался без куска хлеба, хотя и похудел. С другой стороны: я похудел, потому что быть жидком в наше время дело бесхлебное. Безмясное искусство. В Вестерборке еще требовалось чистящее средство, чтобы содержать посуду в чистоте. В Терезине достаточно воды. Если в пище нет ни грамма жира, к посуде ничего не пристает.
Мне разрешили по причине моего недуга — и, пожалуй, по причине моей известности — получать двойную порцию еды. Но дважды помалу — еще далеко не достаточно. Глухое ощущение в животе от этого никуда не исчезает. Тяжесть, как будто пустота есть нечто телесное. Она все больше отвердевает. Капсулируется. Растет внутри подобно опухоли. Опухоль из нехватки.