Алексеев Николай Николаевич
Шрифт:
— Николай! Москаль! Он убьет тебя. Он нарочно вызвал… Николай, не ходи! — воскликнула Драгиня, ухватившись за одежды Свияжского.
— Против твоей шпаги у меня сабля. Идем? Или тебе удобнее остаться с нею? — с насмешкою промолвил Данило.
— Оставь, Драгиня, я не девочка. Надо показать ему, как бьются москали. Пойдем, Вукович, пойдем! Моя шпага научит тебя многому! — воскликнул Николай Андреевич с несвойственной ему ажитацией.
— Научишь меня, Данилу Вуковича? — громко расхохотался черногорец. — Идем! Взгляни в последний раз на свою Драгиню.
— Москаль! Москаль! — взывала черногорка. Однако соперники уже взбирались на кручи.
Вскоре все обитатели монастыря Бурчела обратили внимание на две мужские фигуры, показавшиеся на вершине гигантского утеса, озаренного отблеском заката. Видели, что в руках у них сверкает оружие.
— Да ведь то Вукович бьется с приезжим москалем! — с удивлением восклицали черногорцы.
— Значит, конец москалю. Разве против Данилы кто устоит?
Чуть слышно долетал до низу лязг оружия. Сотни глаз с напряженным любопытством следили за бойцами. Драгиня стояла как окаменевшая и шептала молитвы.
Вдруг единодушный крик десятков голосов потряс воздух: все видели, что сабля Вуковича, словно вырванная таинственной силой, вылетела из его руки и, сверкнув, упала в пропасть, а москаль быстро, как молния, концом шпаги что-то сделал с лицом Данилы, потом вытер клинок и, смеясь, стал спускаться с горы. Вукович замер на месте, а на его лице виднелся яркий крестообразный кровавый рубец. Искусство победило силу: опытный и отличный фехтовальщик, Николай Андреевич сумел шпагой парировать бешеные удары сабли противника и наложить позорное клеймо на лицо черногорца.
Драгиня встретила его трепещущая от счастья.
— Москаль! Николай! — лепетала она, ласкаясь к Свияжскому, и он возвращал ей ласки.
А несколько часов спустя, когда прошел пыл юного возбуждения, Николай Андреевич сам себе удивлялся, лежа в своей каморке: этот поединок, ласки Драгини…
«И ведь не люблю, не люблю ее!» — думал он.
Совесть больно уколола его, перед ним пронеслась бледная, страдальческая тень Дуняши.
XXV
6-го августа в Цетине тянулись целые толпы черногорцев всякого возраста: всем было известно, что предстоит народное собрание для суда над Степаном Малым.
Губернатор, двадцатилетний юноша, который, в сущности, и являлся единственным властителем, как сообщает Долгорукий, донес князю, что Степан возмущает народ, и Юрий Владимирович решил разом покончить вопрос о надоевшем ему самозванце. На народном собрании он властно приказал заключить Степана в тюрьму за непотребные речи.
Малый безропотно подчинился этому требованию. Он выколотил трубку, встал и сказал;
— Ведите!
Несколько вооруженных людей отвели его в тюрьму. Черногорцы, еще так недавно повиновавшиеся малейшему его слову, не протестовали.
Но вскоре Долгорукий сам раскаялся в своем решении, и его взяло сомнение, точно ли так виноват Степан. По удалению Малого в стране наступила полная анархия; губернатору никто не повиновался, владыки Саввы не слушали. Кровная месть, которую старался вывести Степан из народных обычаев, снова вошла в полную силу. Очевидно, влияние самозванца было только благотворным. Долгорукого кзяло раздумье.
— Ты вот что, — сказал он как-то Свияжскому. — Сходи-ка к этому, к Степке-то, в тюрьму да порасспроси его хорошенько.
Приказание надо было исполнить.
При трепетном свете факела, который держал тюремный сторож, в душной, донельзя грязной камере Свияжский увидел недавнего черногорского народного вождя. Малый поднялся с груды прогнившей соломы; Николай Андреевич, взглянув на его бледное, изможденное лицо, ожидал жалоб, но вместо этого услышал только:
— Нет ли, москаль, у тебя табачку?
Юный офицер сел на единственный имевшийся в камере табурет и более часа провел в беседе со Степаном; результатом ее явилось его твердое убеждение, что этот человек ни в чем не повинен.
— Что посадили меня в тюрьму — это ничего, — говорил Степан. — А вот как мои детки черногорцы? Небось опять заведут кровавые свары, начнут резать друг друга. Вот о чем болит моя душа. Хотел я учинить мир между ними, покончить с разладицами… Не удалось, стало быть. Жаль. Меня в самозванстве винят. Бог мой! Да когда же я себя именовал великим императорским именем? Чиста моя душа, и хотел я одного: водворения мира Христова.