Шрифт:
Дюрталь распознал престарелого послушника, лицо которого теперь тонуло в бороде, приподнятой выпяченной грудью, а большие стиснутые руки дрожали. Заметил также высокого юного брата, с резкими чертами изнеможденного лица, который, опустив глаза, скользил легкими шажками.
Неизбежно задумался Дюрталь над самим собой. Лишь он один не причастился. Даже Брюно, последним выйдя из алтаря, скрестив руки, возвращался на свое место.
В этом исключении он ясно пережил свою оторванность, свою отдаленность от иноческого мира. Все были допущены — все, кроме него. Открыто свидетельствовалась его недостойность, и его печалило такое отчуждение, огорчала заслуженная им участь оглашенного, которого, подобно евангельскому козлищу, отделили подальше от овец, рукою Христа.
Уразумение всего этого подействовало благотворно, рассеяло все еще державшийся страх исповеди. В сознании необходимости уничижения, в неизбежности страдания, она казалась теперь такой естественной, такой справедливой, что ему захотелось совершить ее немедля и предстать в церкви омытым, очищенным, хотя немного уподобиться другим.
По окончании обедни зашел к себе в келью, чтобы запастись плиткой шоколада.
Вверху лестницы Брюно, в большом фартуке, снарядился вычищать степени.
С изумлением наблюдал за ним Дюрталь. Посвященный усмехнулся и пожал ему руку.
— Превосходная работа для души, — и он указал на метлу. — Наставляет смирению, о котором слишком склонны забывать люди, выросшие в мире.
И старательно принялся мести и собирать на лопату пыль, которая, словно толченый перец, темнела в скважинах плит.
Дюрталь захватил плитку в сад. «Куда идти? — раздумывал он, грызя свой шоколад. — Если взять другой путь, пройтись куда-нибудь в лес, которого я еще не знаю? — Но сейчас же передумал. — Нет, в моем положении всего разумнее бродить в знакомом месте, ни в коем случае не удаляться из уголка, к которому я уже привык. Я так легко разбрасываюсь, такой рассеянный, что лучше не развлекать себя любопытством невиданных ландшафтов». — И направился к крестообразному пруду. Поднявшись вдоль берегов и достигнув вершины, удивился, натолкнувшись в нескольких шагах отсюда, на испещренный зеленоватыми крапинками ручей, прорытый между двумя плетнями, служившими монастырскою оградой. Дальше расстилались поля; крыши обширной фермы проглядывали меж деревьев, и на горизонте повсюду раскидывались на холмах леса, казалось, заграждавшие небесный свод.
— Я полагал, что этот участок больше, — подумал Дюрталь, повернув обратно.
У изголовья крестообразного водоема погрузился в созерцание исполинского деревянного креста, который высился, отражаясь в зеркальной глубине. Обращенный к воде задней стороной, он врезался в гонимую ветром легкую зыбь и, словно виясь, опускался на чернеющую плоскость. Мраморное тело Христа скрывалось за древком и лишь руки белели, виднеясь из-за орудия пытки, судорожно искривленные во влаге вод.
Присев на траве, Дюрталь рассматривал сумрачное отражение простертого креста и размышлял о душе своей, затуманенной грехом, подобно пруду, затемненному ложем мертвых листьев. И он болел душою за Спасителя, которого он призывает сойти в его душу, окунуться туда, в муки горшие страстей Голгофы, свершившихся на высоте вольного простора, средь бела дня, с поднятою головой, которого обрекает снизойти среди ночной тьмы в глубокий смрад, в мерзостную грязь порока!
— Ах! Настало время пощадить Его, очиститься, рассеять мрак! — воскликнул он. И всколыхнулся лебедь, застывший неподвижно в одном из рукавов пруда, поплыл, и отразилась его безмятежная белизна на взволнованной поверхности вод.
Дюрталь подумал об отпущении, которое, быть может, даруется ему, открыл требник и начал исчислять свои грехи. Как и накануне, пронзал он в самоуглублении свое Я, и брызнули из почвы его души ключи слез. «Не надо терять самообладания. — И он затрепетал при мысли, что снова задохнется, не сможет говорить. Решил начать исповедь наоборот, перечислять сперва мелкие грехи, а важные оставить под конец, и в заключение признаться в любострастных прегрешениях. — Если и не выдержу, то все же смогу объясниться в двух словах. Бог мой, лишь бы не молчал по-вчерашнему приор, лишь бы дал мне отпущение!»
Отогнав печаль, отошел от водоема, и снова выбравшись в свою любимую ореховую аллею, занялся внимательным обзором деревьев. Они возносили огромные стволы, обрамленные красноватыми молодыми побегами, обросшие серым серебром мхов. Словно расшитая жемчугом пелена Богородицы, облекала их сегодня утром роса узорами своих прозрачных капель.
Сел на скамью, но собирался дождь и, боясь промокнуть, он возвратился в свою келью.
Не чувствовал никакого желания читать и с лихорадочным нетерпением рвался навстречу тому грозному часу, когда освободится и покончит наконец с бременем души; невольно молился, бормоча неосознанно слова молитв, и объятый смятением, сокрушаемый страхами, помышлял только о надвигающейся исповеди.
Спустился вниз незадолго до положенного часа, и у него захватило дух, когда входил в аудиторию.
Взор невольно остановился на аналое, на котором вчера он так тяжко страдал.
«Боже, опять упасть на эти иглы, мучиться на этом ложе пытки!» — Он силился оправиться, собраться с духом — и вдруг встрепенулся — послышались шаги монаха.
Открылась дверь, и впервые решился посмотреть на приора Дюрталь. Пред ним был другой человек с другим лицом, производивший теперь иное впечатление, чем издалека. Надменность профиля уравновешивалась мягкостью лица. Высокомерность черт ослаблялась взором, простодушным и глубоким, проникнутым покорной радостью и скорбным состраданием.
— Итак, — начал он, — не смущайтесь. Господь знает ваши грехи, и Ему лишь одному вы поведаете их.
Преклонив колена, долго молился, затем сел, как и вчера, возле аналоя. Нагнулся к Дюрталю и приготовился слушать.
Ободрившись, без особого страха приступил к исповеди кающийся. Обвинял себя во всех грехах, свойственных людям: в недостаточном милосердии к ближнему, злоречии, ненависти, безрассудных суждениях, несправедливости, лжи, тщеславии, гневе…
Монах на миг перебил его.