Шрифт:
Фотографы и кинематографисты называют это время, особенно поздним летом, “магическим часом”. Косо падающий солнечный свет, смягченный растущим расстоянием до земли, отлично умеет приукрасить. Известно, что у актрис именно после обеда случаются вспышки дурного настроения, головные боли, или они вдруг запираются в своих фургончиках, но моментально излечиваются и появляются на публике, готовые к съемкам крупным планом, стоит лишь часам пробить пять. Художники и поэты предпочитают осень, когда небо над Парижем превращается в этюд в серо-розовых тонах, эдакое приглашение к меланхолии. Этот час вдохновил Верлена на одно из самых известных его стихотворений, “Осеннюю песню”:
Долгие песни
Скрипки осенней
Зов неотвязный,
Сердце мне ранят,
Думы туманят,
Однообразно. [71]
Это и час, когда парфюмеры собирают цветы, потому что в это время их аромат наиболее ярок и выразителен. Герлен, создавший пьянящий коктейль из розы, ириса, жасмина, ванили и мускуса, дал ему имя, которым называют и само время: L ’ Heure Bleue , голубой час.
Париж вдохновлял писателей на самые печальные истории в мире, и l ’ heure bleue играет в них немалую роль. Достаточно вспомнить “Опять Вавилон” Фицджеральда, тонкий воздушный эскиз осеннего города, увиденного глазами эмигранта, который возвращается после того, как пропил деньги, семью и работу.
Снаружи, сквозь тихий дождик, дымно мерцали вывески, огненно-красные, газово-синие, призрачно-зеленые. Вечерело, и улицы были в движении; светились бистро. На углу бульвара Капуцинок он взял такси. Мимо, розоватая, величественная, проплыла площадь Согласия, за нею логическим рубежом легла Сена, и на Чарли внезапным нестоличным уютом повеяло с левого берега.
Он велел шоферу ехать на авеню Опера, хотя это был крюк. Просто хотелось увидеть, как сизые с умерки затягивают пышный фасад. [72]
Чарли возвращается, надеясь найти своего ребенка. Понятно, что ничего у него не получится, потому что единственное, что у него получается, – проигрывать. И мы знаем, что он, как и сам Фицджеральд, вернется к бутылке. Для некоторых писателей алкоголь – не способ бегства от действительности, а способ существования.
Если о Голливуде 1970-х не рассказать правды, не упомянув о роли кокаина, то эмигрантский Париж 1920-х не понять, не признав значения выпивки.
Закон Волстеда, принятый в 1920 году, запретил продажу алкоголя в Соединенных Штатах. Уж конечно, не в Европе. “Для определенного класса американцев, – писал Джимми Чартерс, бармен в барах Dingo и Jockey на Монпарнасе, а потом и в Harry ’ s Bar на другом берегу реки, в двух шагах от Оперы, – чрезмерное увлечение спиртным – это непременное условие жизни. Вечеринка не имела успеха, если гости не надирались сверх всякой меры”.
Для парижских рестораторов и барменов выпивка – золотое дно. До 1920 года французы толком и не знали, что такое коктейли. Они пили вино или пиво, аперитивы до еды и дижестивы после. Сухой закон все изменил. Кафе переименовались в bars américains (американские бары), с барменами – как правило, афро-американцами, – которые остались здесь после войны, чтобы подавать мартини, “Олд фэшн” и “виски-сауэр”. “Коктейли! Вот настоящее открытие нашего века”, – писал Сислей Хаддлстон, корреспондент лондонской “Таймс”, в 1928 году, когда брал интервью у одного из самых популярных художников Монпарнаса.[Кис] ван Донген – самый парижский из голландских художников. Я помню, как он выживал, чуть ли не голодал на Монпарнасе, а теперь стал весьма преуспевающим портретистом, устраивает эксцентричные, но очень модные вечеринки. Он поглаживает свою светлую бороду, на секунду задумывается, глаз загорается, и он выдает: “Наша эпоха – эпоха коктейлей. Коктейли! Всех цветов и всего понемногу. Я вовсе не только о коктейлях, которые пьют. Они – символ всего, что ни возьми. Современная светская львица – тоже коктейль. Яркий микс. И само светское общество – яркий микс. Можно смешивать людей разных вкусов и классов. Эра коктейлей!
Париж был одной сплошной разгульной вечеринкой. Поль Моран в 1930-м отметил популярность “Солтрейтс Роделл”, запатентованной ванны для ног, в которую было так приятно опустить ступни, натруженные ночным чарльстоном.
Владельцам кафе инвестиции вернулись сторицей. Иностранцы начинали выпивать уже ранним вечером, когда французские клиенты еще работают и кафе обычно простаивают без дела. Они и ужинали не поздно, в отличие от французов, которые редко садятся за стол раньше девяти. И, наконец, они были готовы пить без удержу. Французы пили для удовольствия и чтобы расслабиться; американцы, испанцы и немцы – чтобы напиться. Они заказывали дорогие коктейли или шампанское, быстро проглатывали и требовали повторить, легко расставались с деньгами, не замечая, что их возмутительнейшим образом обсчитали.
Даже самые благоразумные американские туристы считали своим долгом по приезде в Париж хорошенько набраться (“упиться в стельку, в зюзю, заложить за воротник, накачаться, заправиться, налакаться, надраться, напиться до зеленых чертей, валиться с копыт” – путеводитель 1927 года услужливо предлагал еще шестьдесят синонимов на ту же тему). Молодой журналист Уэйверли Рут, прибыв в Париж поработать на парижское издание “Геральд Трибьюн”, к первой же трапезе на французской земле заказал бутылку бордо. Официант не сообщил ему, что даже французы, и те не пьют за завтраком. Да и действительно – с чего бы вдруг? Бизнес есть бизнес.
Картина непрерывного алкогольного угара – это счастливый Париж 1920-х, каким он предстает в воспоминаниях у Морли Каллагана в “Тем летом в Париже”, у Сильвии Бич в “Шекспире и компании”, ну и прежде всего, конечно, в “Празднике, который всегда с тобой” Хемингуэя. А вот описания непосредственно из тех времен совсем не воодушевляют. В них знаменитые бары выглядят жалкими и убогими. Dingo , где впервые встретились Хемингуэй и Фицджеральд, был маленьким, шумным, известным эксцентричностью своих клиентов: dingo – это сокращенное от dingue , чокнутый. Объясняя, почему свои мемуары он назвал “То, что нужно!”, бармен Джимми Чартерс вспоминал: