Шрифт:
Он, Маслыгин, был не первый год в партбюро и заповедь усвоил: хозяйственников подменять — не дело. Но заповедь эта, простейшая в теории, практически давалась ему с трудом. На практике разграничить хозяйствование и политику, производство и людей на производстве было невозможно, да он и говорил себе, что разграничивать не следует, а нужно найти такой угол зрения, под которым сегодняшнее рассматривалось бы в свете завтрашнего: политика без дальнего прицела — корабль без компаса.
Когда он говорил себе так, то сразу же ловил себя на том же теоретизировании, а как только вступала в свои права повседневная практика, начинало носить его из стороны в сторону.
Принимая свой нынешний пост от предшественника, он далеко вперед не заглядывал: удержать бы на прежнем уровне то, что было достигнуто предшественником, — но жизнь не стояла на месте, и уровня этого стало мало: задумал перешагнуть ту самую грань, которая невидимо сближала две разноименные сферы — хозяйственную и партийную, техническую и политическую.
Теперь он сформулировал бы это несколько иначе. Что перешагивать? Зачем? Теперь он рассуждал так: пусть существует эта грань, — она не может не существовать, — но нужно, чтобы его работа не растворялась в общей, производственной, хозяйственной, административной.
Это была та же азбука: каждый заворачивает свою гайку! Но, заворачивая свою, он временами застревал на той самой грани, где смыкались две разноименные сферы. Нехватка крепежа за какой-нибудь пяток дней стала притчей во языцех на заводе. Все подавали голос, все сбились в кучу, и он — туда же, хотя Старшой и предостерегал его от этого. Он был согласен со Старшим — всегда с ним соглашался и, кстати, в том не видел ничего зазорного, — и это согласие, как ему казалось, не противоречило явившейся потребности ответить Булгаку по существу. Тогда, на участке, он сказал, что подвела кооперация — отключили поставщика, но это был не ответ, это была отговорка. Он спрашивал с Булгака, Булгак спрашивал с него, и, следовательно, он не имел права, подобно Булгаку, отделываться отговорками, как и вообще не имел права отделываться, а обязан был делать, показывать Булгаку пример. Но, ввязываясь в дело не свое, снабженческое, не превращался ли он в некую тень администратора-хозяйственника? Сборочный цех был на хорошем счету, Старшой — отличный инженер и администратор, и быть заместителем, помощником такого — немалая честь. Однако он, Маслыгин, не был ни заместителем Старшого, ни помощником — он только рисковал стать его придатком. Вот где крылась главная опасность, и вот чего он страшился: не превратиться бы в дублера!
Нужен был неспешный, обстоятельный анализ цеховой обстановки, но быстротекущие дни не оставляли времени для такого анализа.
Они, бывало, для житейских мелочей, для дружеских бесед — и то не оставляли времени.
Он предполагал зайти к Подлепичу домой, однако до середины недели так и не выбрался: писал статью в газету, готовил выступление для заводского партийно-хозяйственного актива и в пятницу с утра пошел к Подлепичу на участок.
Подлепича, между тем, в этой смене не было; сказали — во второй.
— Что передать? — насторожился Должиков. — Приятность? Неприятность? А то опять у Юрия негладко. Чепель в своем репертуаре. Тому подобное.
— Знаю, — сказал Маслыгин.
— С меня снимай стружку. Его уж не трогай.
— Да нет, не для того пришел. Совсем наоборот.
Признаться, выговорилось это непроизвольно, но, так ли, сяк ли, половину из того, что собирался он сказать Подлепичу, сказал, и лишь теперь шевельнулось сомнение: а стоит ли вообще говорить, да еще Должикову? О выдвижении на премию объявят не сегодня-завтра — Маслыгина, во всяком случае, не уполномочивали забегать вперед. Но он подумал вскользь, что полномочия у него особые, основанные на былом товариществе, — как раз-то забежать вперед он и обязан, расшевелить Подлепича, вдохновить, а может, и предупредить: чтоб находился в полной боевой готовности, как выразилась однажды Светка.
И раз уж половина была сказана, он под большим секретом доверил Должикову и вторую половину.
— Ну, Витя, новость! — от избытка чувств всплеснул руками Должиков, преобразился весь, потер счастливо руки. — Ну, дай-то бог! — Но прежняя настороженность легла на смуглый лоб еле видной бороздкой, и брови, не седеющие, словно бы крашеные, сомкнулись. — А ты?
— А я? — принужденно усмехнулся Маслыгин. — Не прочь бы разделить компанию, да все билеты проданы. Аншлаг. — Конечно, он предвидел эти разговорчики, сочувственные вздохи и знал, что будет неприятно. От этого необходимо было тотчас же освободиться, поднять ту самую планку. — Без шуток, Илья, — освободился он. — Юрке медаль нужней. И плюс к тому: его медаль, не моя! Понял?
— Ты откровенно, Витя? — как будто не поверил Должиков, но поглядел — по-своему, пронзительно, и, кажется, поверил. — Да. Вижу. Ну, постучим по деревянному. Дай бог. Юрке медаль нужней, ты правильно сказал, но это — будет ли, не будет ли — еще далече, дожить еще надо, а выдвижение, сам факт… Комиссия-то ополчилась. Вот и примолкнет.
— Не связывай одно с другим, — возразил ему Маслыгин. — Не надейся.
— А почему? У них меч, у нас щит. Хороший, Витя, щит, — потряс рукой Должиков. — Непробиваемый. Если только Юрку выдвинут.
— Да выдвинули уж. Кого ж еще из наших, как не Юрку! А мой совет тебе, Илья: щитов не выставляй. Щиты такие нас не красят.
— Мне, Витя, не до красоты, — поправил галстук Должиков, прихорошился. — Мне нужно чем-то подпереть авторитет Подлепича. А эти, из комиссии… — ткнул он пальцем себе за спину, — препятствуют!
— Вчерашним днем сегодняшний не подопрешь. Вчера Подлепич — моторист, сегодня — сменный мастер. Все остается при нас: и наши слабости, и наши доблести, — сказал Маслыгин. — Жизнь, Илья, всегда черновик. Набело не перепишешь.