Шрифт:
— Может, белого? У меня пшеничный есть, но поскольку горчичка…
Был он чем-то удручен и как-то удрученно сосредоточен на еде; это ясно: привод в милицию приятностью не назовешь, но не этим, показалось, почему-то, был он удручен, да и более того — наверняка, подумалось, не этим! Видно было: тоже проголодался; но видно было и другое: механически ест.
— Рекламировали, — сказал Булгак, — а горчицу не берете.
— Я тебе историю расскажу, — ковырнул Подлепич ножом в горчичнице. — Была у моего сына девушка… — И рассказал, намазывая сосиску, откусывая, жмурясь. — Можно считать, твоего поколения Лешка; ну, чуть младше; психология, можно сказать, та же. То есть ты его поймешь. А я на распутье, — помахал он вилкой. — Что ему ответить? Боюсь, служба пойдет у него вкривь и вкось… Боюсь, слишком близко к сердцу примет…
Слишком! — это возмутило: иначе ж не бывает! бывает? У самого так было? но тогда и говорить не о чем, тогда — мираж в пустыне, мыльный пузырь, о пузырях ли говорить, о миражах, или всерьез? Он, отец, желает сыну, чтобы тот пробавлялся мыльными пузырями, находил смысл в миражах!
— Вы, отец, — возмутился Булгак, — желаете сыну, чтобы у него было не слишком, боитесь, что если будет слишком, то служба пойдет вкривь и вкось! Да вы ничего не понимаете в этом, Юрий Николаевич, и не беритесь…
— В чем? — будто бы насмешливо спросил Подлепич.
— В этом! В этой области! В которой вы хотите установить какие-то допуски… Плюс-минус столько-то сантиметров! Или градусов! Или еще чего-нибудь… А там никаких допусков нет. Все — впритык, заподлицо. Все — слишком. Только слишком!
Подлепич, видно, порывался возразить или вставить что-то свое, стариковское, уравновешивающее, но зла была горчица — жмурился, пофыркивал и, лишь покончив с едой, как бы отдышавшись после забористой приправы, сказал разочарованно:
— Да ты теории разводишь!
А он теорий никаких не разводил; какие же теории?
— Это, — сказал он, — жизнь, и надо, Юрий Николаевич, понимать. И служба, между прочим, Лешкина или еще какая, чья-нибудь, ни вкривь, ни вкось не пойдет, а только — на подъем!
— Ну да! — не поверил Подлепич и даже рассердился, пожалуй, как будто бы над ним подшучивали. — Ведь травма же! И если, как ты говоришь, все слишком, то это ж травма не на месяц, не на год — надолго!
Тому, кто ничего подобного не испытал, бессмысленно втолковывать, что заблуждаешься; подъели малость, подзаправились, тарелки — в сторону.
— Чайку?
— Да как хотите, — сказал Булгак, — я не любитель, но можно, за компанию, а с вами не согласен: не травма это; не беда, не горе, не несчастье, а все наоборот, все это побуждает человека к наивысшей жизни.
— Обманутого? — нахмурился он. — Отвергнутого?
Да хоть бы и обманутого, хоть бы и отвергнутого! — все равно Подлепич не поймет, и доказать нельзя, доказывать бессмысленно.
— Оно внутри, — сказал Булгак, — в глубине; какой-то атом расщеплен, и все дальнейшее от человека независимо — от вас ли, от меня ли, от того, кто обманул или отверг; энергия высвобождается, мощнейшая, и если, например, был человек бессилен что-то сделать, то с этим, с зарядом, заряженный, делает!
— А что, конкретней, делает?
— Да все, что на роду написано! Все делает, все может.
Подлепич усмехнулся недоверчиво, снял с конфорки чайник, тронул пальцем, попробовал, горячо ли.
— Смотри-ка! — отдернул палец, подул на него. — А ты идеалист. Смотри-ка! Хотя и приплетаешь эти… атомы. Вот к чаю-то и нету ничего! — заглянул он в кухонный шкафчик. — Шли мимо, надо было зайти, купить, А я-то думал, что имею дело с материалистом.
Что думал Подлепич на самом деле, это было лишь ему известно; ругал себя? Какая ж, к черту, казнь! Какой же, к черту, строгий разговор! Ругал-таки, наверно.
— Мы с этим… с сахарком, — сказал Булгак, — есть сахарок, и ладно, а что до материализма, Юрий Николаевич, то тут он ни при чем, тут он не пляшет.
Лукавинка блеснула в глазах Подлепича, придвинул стаканы, стал разливать кипяток.
— Не пляшет, говоришь? — как будто бы посожалел, однако улыбнулся. — Ну, и добро. Не всюду же ему плясать.
Крут был кипяток — как бы не полопались стаканы.
— Вы ложечек давайте, — сказал Булгак, — стекло-то тонкое, или долью заварки.
— А вон, бери, — кивнул Подлепич на буфет. — В тебе, гляжу, много чего намешано. И тоже тонкое стекло. — Он потянулся к сахарнице, набрал ложечку с верхом и так держал, словно боясь рассыпать, или же застыл задумавшись. — Ты в вуз, говорят, готовишься? В какой, — спросил, — если не секрет?