Шрифт:
Эшенбург посмотрел вдаль, взглянул вверх, на овальное окно, через которое в эту осеннюю пору проникал лишь бледный свет, и произнес:
— Вильгельм Иерузалем, единственный сын аббата, застрелился в Ветцларе.
— Но почему? Чем это можно объяснить?
Ответа не знал никто. Даже Цахариэ, которого нередко выручала его фантазия, на сей раз смущенно молчал.
Возвратившись затем в Вольфенбюттель и пытаясь отогнать от себя сверлящую мысль о том, что это — тоже в каком-то смысле решение всех жизненных проблем, Лессинг снова взял в руки сочинения Вильгельма. С двойственным чувством перечитывал он ясные, правдивые, глубоко философские сентенции, которые, казалось, начисто опровергали трагическое известие. Но разве такой честный человек, как Вильгельм, не был в конечном итоге почти с неизбежностью обречен на гибель в столкновении с этой окаменелой, этой мелочной и достойной сожаления немецкой действительностью?
В старой части города Лессинг отыскал печатника, мастера Виндзейля, человека необыкновенно добродушного, который, несмотря на свой почтенный возраст, настолько приноровился к его почерку, что мог разобрать зачеркнутые, добавленные и написанные одна поверх другой строки. Таким образом, печатник избавил его от неприятного и отнимавшего массу времени переписывания набело. Едва страница, а то и небольшая статья были готовы, как Лессинг тут же относил эти части в типографию к старому мастеру: тот брался за дело и подверстывал все это к уже имеющемуся тексту. Иногда он сразу давал в руки Лессингу оттиск и заставлял его тут же, за конторкой у наборной кассы, держать корректуру. Так была изготовлена верстка первого тома вольфенбюттельских материалов. Никогда еще созданию столь оригинального и отнюдь не бесспорного произведения не сопутствовало так мало ученого тщеславия и авторских претензий.
Когда набор уже должен был отправиться в печатные прессы, старый мастер Виндзейль заболел и умер. Прошла не одна неделя, прежде чем его преемник завершил издание, и надежда Лессинга на отмеренную щедрой рукой прибыль от этой работы скоро угасла.
Настроение его часто менялось: долгие приступы беспросветного отчаяния чередовались с мгновениями восторженной надежды. Он задумал совершить ближайшим летом давно намеченное и обговоренное еще при вступлении его в должность вольфенбюттельского библиотекаря путешествие в Италию, а затем надолго остановиться в Вене. Лессинг провел уже не один год в Вольфенбюттеле, и потому вряд ли кто-нибудь удивился бы, начни он теперь настаивать на своей поездке. Но вот к оплате дорожных расчетов он отнесся слишком легкомысленно, ибо и на этот раз понадеялся, что его доля прибыли у Фосса и Виндзейля будет значительно большей.
Разочарование постигло его раньше, чем можно было ожидать. В начале 1773 года один из его кредиторов стал угрожать судебным преследованием, если ему не будут незамедлительно возвращены деньги. Лессинг опасался публичных оскорблений, он умел насмешливо и находчиво отражать лишь литературные нападки.
Посему он взял свое вознаграждение за три полугодия вперед, уплатил старый долг и принялся делить остаток, подсчитывая каждый день и каждый грош.
Лишь своему брату Карлу сообщил он спустя месяцы об этом случае. Еве он писал, не вдаваясь в подробности и не упоминая о своем печальном пробуждении от сладостных снов: «Неужели для Вас и для меня никогда более не наступит счастливое время?»
Горести горестями, но они не помешали ему облачиться шестого января в синий замшевый сюртук, надеть белоснежный шейный платок, кружевное жабо и кружевные манжеты и отправиться в «Дом у дороги». Цахариэ справлял там свадьбу с Генриэттой, одной из дочерей трактирщика. Приглашенные были сплошь друзья и знакомые Лессинга, одни — со своими невестами, как Эберт или Эшенбург, другие — пока лишь преисполненные надежды воздыхатели, как тот полковник Ц., что ухаживал за старшей дочерью хозяина.
Когда вошел Лессинг — а он был вынужден скромно проделать весь путь пешком, — веселье было уже в разгаре; и едва он с мрачным выражением лица присоединился к обществу и был поспешно препровожден на отведенное ему место, как посыпались бесчисленные «здравицы»: за молодую жену, за Цахариэ-супруга, за «хозяина трактира и его дражайшую половину», за полковника, за камергера фон Кунтча — словом, за всех по очереди…
Вдруг Эберт, хитро посмеиваясь, поднял бокал и, нарушая гармонию чинов и званий, воскликнул:
— Да здравствует Лессинг! — величайший поэт повсюду, где только звучит немецкая речь!
Лессинг вздрогнул от неожиданности и опрокинул свой бокал. Так взволновало его трагическое несоответствие между этим высоким признанием его заслуг и убогой реальностью жизни. Он ничего не ответил, безмолвно позволил подать себе новый бокал, даже не извинившись, — он чувствовал себя чужаком среди всех этих развеселых людей.
Позже К. фон К. отвел его в сторону.
— Вас видели в Брауншвейге, — приветливо произнес он, — на новогоднем приеме. Что вы там делали?
— Низко кланялся и чесал языком, как и все остальные.
— Но послушайте! — камергер был шокирован. — Ведь вы почти никогда не бываете на таких приемах, а вас там очень недостает. Вот что я имел в виду.
— До меня дошел слух, будто наши властители раздражаются, если кто-то постоянно забывает показываться при дворе. — И, немного подумав, Лессинг добавил: — А если говорить серьезно, то мое вознаграждение должно быть повышено, в противном случае Брауншвейг меня дольше не удержит. В Вене мне было предложено втрое больше.