Шрифт:
Вильгельм был в достаточной мере философом, чтобы с холодной сдержанностью и рассудительностью пренебрегать гнусными выходками господина фон Хёфлера до тех пор, пока тот, на манер подлых интриганов, не начал распускать при дворе в Брауншвейге ложные слухи о неповиновении секретаря посольства Иерузалема.
Вильгельм узнал об этом и послал опровержение, но, оставленное придворной знатью без внимания, оно так и не попало к герцогу.
Тогда молодой человек счел свое положение безнадежным. Оскорбления становились все нестерпимее, и Вильгельм утратил всякую надежду на избавление.
Лессинг увидел в этом некое общее явление, включавшее и его собственный случай. Но только он, Лессинг, не стал бы терпеть подобные унижения.
В октябре 1774 года Эшенбург переслал ему из Брауншвейга роман Гёте «Страдания юного Вертера». К тому времени Лессинг уже был наслышан о том, будто во второй части романа нашла поэтическое воплощение судьба Вильгельма, которая, несомненно, была известна Гёте, также пребывавшему одно время в Вецларе.
Лессинг читал внимательно и участливо, однако и с некоторым недоумением, растущим по мере того, как он осознавал, что Гёте приписывает самоубийство Вертера прежде всего несчастной любви. «Если бы дух нашего Иерузалема был в таком состоянии, я вынужден был бы его чуть ли не презирать», — писал Лессинг в ответном письме Эшенбургу. «Можете ли Вы поверить, чтобы римский или греческий юноша таким образом и по такому поводу лишил себя жизни? Возносить подобных, по-существу, ничтожных, достойных презрения, чудаков свойственно лишь христианскому воспитанию, умеющему столь успешно выдавать физическую потребность за высоту духа».
Вопреки тому, что молодой сочинитель Гёте заявил словами своего Вертера, будто он пишет «без романтической экзальтации», на Лессинга так неприятно подействовала сентиментальность романа, что он поначалу решил вступить с господином Гёте в открытую полемику.
Гёте растратил свой пыл попусту, считал Лессинг. Не случайно еще в Гамбурге он уговаривал своего друга Боде перевести оба романа Лоренса Стерна. Ведь роман, как форма выражения бюргерской жизни, мог бы укрепить самосознание народа и содействовать распространению идей просвещения!
Вдобавок Лессинг увидел еще одну опасность «вертеровского» настроения — опасность подражания!
Не без основания полагая, что его мнение о романе будет на все лады обсуждаться в Брауншвейге и неминуемо дойдет до ушей Гёте, Лессинг в своем письме Эшенбургу одновременно обращался к самому господину автору: «Но если столь обжигающее, пышущее жаром сочинение должно приносить добра, по крайней мере, не меньше, чем зла, то не считаете ли Вы, что его не мешало бы дополнить еще небольшой, сдержанной, так сказать, остужающей главой? Несколько пояснений вдогонку — о том, каким образом у Вертера сложился столь невероятный характер, и как уберечься от этого другому юноше, которого природа наделила сходными задатками. Ибо такой легко может поэтическую красоту принять за нравственную и поверить, что тот, кто вызывает в нас сильное участие, должен быть непременно хорош… Итак, любезный Гёте, еще бы одну маленькую главку под конец; и чем циничнее, тем лучше!» — писал Лессинг Эшенбургу.
Иней возвестил о наступлении зимы.
Лессинг прикинул, — это будет его пятая зима в вольфенбюттельской глуши. Все его надежды оказались тщетными. Стоит ли обманывать себя и дальше?
Ева была уже третий год в Вене, и за последние семь или восемь недель он не написал ей ни одного письма — рассказывать было не о чем.
Ничего не произошло, ничего не изменилось, ничто не получило завершения — ни в Вольфенбюттеле, ни в Вене.
Издали доносился перезвон колоколов. Рождество! Лессинг был как всегда один и смотрел из мансарды вниз, на заиндевевшие деревья. Хорошо еще, что ему было чем заняться.
Прежде всего, следовало отделить молодого ученого Вильгельма Иерузалема от этого Вертера — образ его мог постепенно слиться в сознании читателей с литературным героем. Уже и сам Лессинг ловил себя на том, что поэтические картины романа о Вертере заслоняли ему подлинные воспоминания. Что и говорить, искусство молодого Гёте было исполнено мощи. Но вот как обстояло дело с его любовью к истине? Почему, услышав толки, будто в его «Вертере» изображена судьба Вильгельма Иерузалема, он ничего не возразил?
Лессингу пришла на память фраза, читанная у Николаи: «Этот малый — гений, но гений — плохой сосед…»
Сам же он хотел остаться Иерузалему, пусть даже мертвому, добрым соседом и надежным другом. Посему он решил напечатать философские сочинения Вильгельма, снабдив их своим предисловием. Разрешение отца покойного у него уже имелось.
Статьи Вильгельма — эти свидетельства его светлого ума — должны были сохранить о нем память тех, кто любил этого молодого человека и ценил его талант. Образу чувствительного Вертера из романа следовало противопоставить безошибочно узнаваемый портрет Вильгельма Иерузалема: портрет умного, рассудительного, неизменно уравновешенного человека. Так, чтобы любой критически мыслящий читатель непременно задался вопросом: «Что же довело его до самоубийства?»
Крупные черные вороны опустились на заиндевевшие ветки и хлопали крыльями, стараясь устроиться поудобнее. Во все стороны брызнуло сверкающее облако мельчайших ледяных кристалликов. Наконец черные разбойники в молчании расселись на верхушках давно облюбованных ими деревьев, — он часто видел их здесь и раньше, — склонили набок головы и с опаской уставились на него.
Если бы он только мог одним могучим рывком обрести свободу!
Правда, зима мало подходила для этого, — но весной он уедет. Это он решил твердо. С него довольно!