Шрифт:
— А ведь вы, вероятно, слышали, что было сказано Горацию?
— Да, владыко, читал об этом не один раз.
— Ну вот вам и объяснение… Жаль, что мне нет свободного времени, а то я мог бы рассказать, что однажды случилось со мной, когда уже я епископствовал… Мне и теперь такая штука необъяснима… Разве когда умру, так узнаю…
Зная епископа Евсевия как светлую и образованную личность, в чем я имел удовольствие убедиться лично, принимая и чествуя такого дорогого гостя в своей квартире в 1857 году, в Култуминской руднике, мне крайне хотелось слышать из его уст о случившейся с ним оказии, но владыке подали лошадей, он заторопился, подарил мне несколько экземпляров книг своего сочинения, благословил, как сына, и уехал далее по своей бесконечной епархии.
Не предугадывая финала так интересно начатого рассказа, сколько раз я потом ругал себя за то, что не смекнул и не задержал подачу лошадей, а это было возможно, потому что вполне зависело от меня, как пристава рудника: стоило только, под видом поторапливания запряжки, выскочить из комнаты и шепнуть кому следует, — значит, не судьба!
Все еще останавливаясь на жизни в Лунжанках, мне желательно познакомить читателя с одним довольно курьезным казусом, случившимся со мной на охоте. Хотя я и говорил о нем в своих «Записках охотника», но полагаю, что не все собраты по ружию с ними знакомы, а потому позволю себе повториться, чтоб охарактеризовать те случайности, которые возможны в Сибири, а тем более в «каторге», где всегда необходимо держать ухо остро, чтоб быть готовым на всякую встречу.
Однажды ходил я рано утром по небольшой, но густо заросшей падушке и высматривал козуль, начавших гоньбу (течку). Утро было ясное, жаркое. Тут мне удалось увидеть одного гурана, который гнал матку и юркнул в кусты саженях в семидесяти выше меня. Я поторопился и побежал к тому месту, как вдруг, не пробежав и 15 сажен, услыхал шорох в кустах, и мне показалось, что там кто-то шевелится. Я остановился, быстро приготовился к выстрелу, но стал прислушиваться и вглядываться в то место, где мне что-то «помаячило», по выражению зверовщиков. Долго стоял я в таком положении, не мог узнать причины шороха и хотел уже идти далее, как шорох послышался снова, и я увидел в кусту, над самой землей, что-то зашевелившееся. Я приложился и хотел уже выстрелить, но остановился, чтоб, хорошенько высмотрев зверя, вернее посадить пулю. Призрак опять пошевелился, — и я снова приложился и опять не выстрелил по той же причине.
Наконец, я увидал что-то белое у шевелящегося предмета, который был от меня не далее 20 сажен. Меня это поразило, я тотчас опомнился и стал обдумывать, какой бы это был зверь. Но, быстро передумав, сообразил, что летом ни у одного зверя нет ни одной части белого цвета. Я невольно содрогнулся, опустил винтовку и спросил:
— Кто тут?
Молчание. Я опять, громче:
— Кто тут?
Опять то же молчание, но, всматриваясь пристальнее, я успел разглядеть около белизны старый сапог.
«Что за штука, — думаю, — неужели это кто-нибудь подстерегает меня?» Кровь прилила мне в голову и так сильно, что у меня тотчас же заболела голова, невольная дрожь пробежала по всему телу, а сердце точно хотело выпрыгнуть. Но я скоро опомнился, снова приложился и закричал:
— Кто тут? Говори, а то убью сразу!..
Опять молчание. Я повторил тот же крик и уже добавил, что спрашиваю в последний раз.
Тогда куст распахнулся, и из травы выскочил человек богатырского склада. Он в ту же минуту упал на колени, снял шапку и сказал дрожащим голосом:
— Батюшка, ваше благородие! Пощади, голубчик!
Я узнал этого несчастного. Это был ссыльнокаторжный Иван Гаврилов, который накануне бежал с Кары, но заблудился, ночевал в лесу, а утром, увидав меня, спрятался в куст.
Не будь у него на ногах белых холщовых порток, я бы убил его, как козленка. Выслушав это, он только покачал головой, вздохнул, у него навернулись слезы, и он смело сказал:
— Ну что ж, ваше благородие, туда бы и дорога. Двум смертям не бывать, одной не миновать. Значит, не судьба моя. Так, верно, богу угодно! Еще не надоел я ему, грешник…
Спросив его, не хочет ли он воротиться в промысел, и получив отказ, я вынул рубль, положил его на пень и сказал:
— Смотри, мы с тобой не встречались.
— Слушаю, ваше благородие! — был ответ. Он взял с пня рубль, поблагодарил, спросил дорогу и побежал, как козуля, между кустами…
Я воротился домой и целый день не мог есть: долго тряслись у меня руки и ноги, и до сих пор я не могу забыть этот случай, этого несчастного, его смелую физиономию, его навернувшиеся слезы…
Мне даже не спалось несколько дней и думалось о судьбе этого человека, о его прошлом: как он продолил всю Сибирь по этапам и как переживал в смрадных тюрьмах, перенося ужасные плети, лязг кандалов, натирающих ноги, тяжелые работы?.. А справедливо ли его осудили? Заслужил ли он такое возмездие?
Все это приходило мне в голову, потому что я лично знал в каторге много лиц, безвинно пришедших в Даурию, в полном смысле слова хороших людей, добрых отцов, недюжинных натур и честных тружеников, быть может, во сто раз достойнейших граждан, чем их тайком запятнанные судьи. Что заставило его бежать? Тяжесть ли носимого им креста или всесильная любовь к родине, где он мог быть достойным детищем великой отчизны, а теперь… теперь он должен или погибнуть с голода в беспредельной тайге, или вернуться с «бубновым тузом» на спине в ту же каторгу, в те же смердящие казематы!.. Да, а если он безвинен, — тогда это ужасно!.. Ужасно не иметь никакой надежды еще в цветущую пору, быть человеком, трудиться — как хочется, любить — как просит сердце, молиться о том, что еще так тепло на душе и, потеряв все, — только проливать безутешные слезы!.. Тысячу раз прав великий Достоевский, который, испытав всю тяжесть жизни, видел ее на своих ближних и в «каторжанах» нашел великого бога!.. Вот думы, которые давили мое сердце после описанного случая.