Петров-Водкин Кузьма Сергеевич
Шрифт:
На чердаке домика Пустой улицы стучала швейная машина. Отец уходил затемно и приходил с темнотой, принося запах казармы, щей и каши в кастрюльках, завязанных пестрым платком.
Я знаю казармы, где отец проводит дни.
Иван Михалыч выскакивает из канцелярии. Озабоченный, за ухом перо, но в глазах улыбка - я знаю, эта улыбка заготовлена для меня. Он на ходу ласкает меня по голове.
– Сейчас, сейчас, подожди, дружок…
На обратном пути берет меня на руки и несет к себе в каморку старшего писаря. В каморке что-нибудь уже есть для меня: сласти или игрушки.
Из игрушек, полученных от Ивана Михайловича и долго хранившихся, я запомнил: резного из дерева коня с янтарными глазами и всадником на нем, размахивающего саблей; мраморное яичко со змейкой внутри, у змейки красный язык, и она шевелилась как живая. И главный подарок - трубку, внутри которой переворачивались цветные стекла, производя бесконечных изменений узоры. Замкнутая в этой трубке жизнь была таинственна и уютна.
С солдатами я был в большой дружбе. Я знал их фронтовые артикулы; отлично отдавая честь, я так серьезно относился к этому, что меня с трудом удавалось укрывать в официальные моменты казарменной жизни. Случалось, что я проводил в казарме целые дни.
Несмотря на все как бы одноличие солдат, кроме Ивана Михайловича, я четко запомнил Василькова, светловолосого, с маленькими вьющимися усами; может, его особенная судьба, смысла которой я не понимал, но которая самым фактом события врезалась в мою память.
С солдатами часто приходилось ссориться: забудутся, разыграются эти большие ребята и начнут меня изводить, и вот в такие моменты с Васильковым я делился моими обидами и успокаивался: Васильков никогда не подтрунивал надо мной, он как-то серьезно, "по-настоящему" умел со мной разговаривать: о своей родине на юге, о семье, где у него был брат, такой же мальчуган, как я.
Солдаты любили Василькова за отзывчивость на чужие нужды: он и письмо напишет, и последним поделится, но в отношениях к нему солдат было нечто не вполне искреннее, какая-то опаска была в них.
– Почему Васильков не бывает у нас?
– говорю я дома.
Случившийся Кручинин спросил:
– А ты больно любишь Василькова?
– Он хороший, - говорю я.
Тогда Петруха со своей наивно-хитрой улыбкой под рыжими усами сказал, тронув меня по плечу:
– С Васильковым дружбу водить - можно далеко угодить, - вот что, а нас с тобой и так за тридевять земель занесло…
О моей освоенности с казарменной жизнью Кручинин рассказывал:
– Раздалась команда выстроиться на дворе по случаю приезда генерала какого-то важного…
Команда "смирно", и выпучили мы глаза и груди, а по рядам пошел генерал тот самый. Сейчас до меня дойдет. Стою в струнку, правый фланг держу… И что б ты думала, Анна Пантелеевна, - чую, точно мельтешит что-то сбоку, скосил я глаза и - обомлел.
Возле меня, вытянувшись до моего колена, Кузяха стоит - фронт держит… У меня прямо в глазах мутно стало - беда, думаю, будет, что делать? А генерал направляется прямо ко мне… Офицерство наше заметило, засуетилось, а генерал знак рукой делает, чтоб не трогали. Сам подошел и говорит: "Здорово, молодец"…
Ну, думаю, парнишка, выручай себя… А Кузяха, как молодой петух, наскочил на генерала, нахохлился да изо всей мочи: "Здравия желаю, ваше восходительство!"
Слышу, по рядам тыкнули солдаты, удержаться невозможно, а генерал Кузяху по головке погладил и сейчас же команду: "Вольно, оправься".
Распеканция была большая потом среди своих. Да разве за ним уследишь - не запретить же парнишке полку веселье нести. Да и в полном порядке он себя провел, прицепиться не к чему… Кузяха у нас теперь свой, полковой.
Одно из запомнившихся мне за жизнь в Петербурге впечатлений - это бани, куда меня водила мать.
Шум банный от массы моющихся делается похожим на какой-то лай, если закрывать и открывать уши. Плеск воды. Нас, малышей, не так много, - мы полощемся на полу, а кругом одни мамы, и толстые и худые, розовые от мытья, на лавках, на полке… Воды лей сколько хочешь, и это так весело…
Однажды к вечеру, возвращаясь из бани, зашли мы за отцом в казармы, да и укрыться немного от падающей с неба слякоти. В казарме свободный час. Солдаты обступили, захватали меня на руки, побежал один со мной коридором… Желтые языки ламп мигали среди человеческой духоты, бросая по стенам зигзаговые тени. Я брыкался, рвался с рук. Мне было жарко, душно, закутанному для улицы. Наконец, когда мой крик перешел уже в плач, мой тиран спустил меня с рук… Группа других, веселящихся мною ребят, опять добиралась до меня.
Всякая игра требует дисциплины, требует обоюдности - здесь это было насилием надо мною, игрою кошек с мышью. Я был возмущен.
– Злые, нехорошие, - кричал я.
– Пожалуюсь на вас Ивану Михайловичу.
Я был как раз возле двери в канцелярию. Я прислонился к этой двери. Жаловаться я, конечно, не хотел - это было сказано, чтоб чем-нибудь остановить замучивших меня людей. Иван Михайлович поймет и защитит меня, из уваженья к нему меня оставят в покое.
Надавливая спиной на дверь, я продолжал отбиваться от нападающих. В это время произошло обидное, кощунственное для моей веры в поведение любимого мною человека.