Арманд Давид Львович
Шрифт:
— Так нельзя ли починить?
— Э, да разве у нас толку добьёшься!
Мне чудилась какая-то другая причина, но понадобилось проработать три недели, прежде чем я разобрался, в чём дело. Как только в цеху появились хронометражисты, рабочие смекнули, что дело пахнет снижением расценок. Производительность резко упала, и именно у тех бригад, у которых в данное время проводился хронометраж. Они как будто старались вовсю, но что будешь делать, если провод плохо проволочён! Провод с полного барабана проходил у рабочего около ног, со стороны ступни плохо видно, так как обычно около станка были нагромождены запасные барабаны, катушки с лентой и прочее. И вот я пошёл на хитрость: делая вид, что хронометрирую ближайшего рабочего, на самом деле следил за сидящим поодаль. Время от времени он приподнимал ногу и резким движением нажимал на провод. Тот, естественно, обрывался. Рабочие жаловались на обрывы, не вырабатывая норму, и говорили, что снижать расценки никак нельзя.
Меня сильно расстроило моё открытие. С одной стороны, рабочих можно понять: заработки вообще были низкие, а кому захочется, чтобы ему повысили норму выработки? Но не мог же я прикрывать явный обман. Что бы подумали о практикантах, если бы это открытие сделал штатный хронометрист или мастер? И в конце концов на самогон у них хватало? А сколько серебра уходило на пайку! Я рассказал начальнику цеха о причине обрывов и просил его уладить дело, никого не наказывая. А в институтскую газету написал об этом происшествии: «О НОТе, о работе моей и обузе на БКЗ», где в юмористической форме показывал, что нельзя портить отношения рабочих с практикантами, назначая последних на такие кляузные должности. Не знаю, удалась ли статья, во всяком случае, я был очень высокого мнения о придуманном мною названии её.
Однажды в цех пришёл Голиневич и сказал, что все должны выбрать себе общественную работу. Я выбрал ликвидацию неграмотности. Рабочий клуб помещался в переделанной и захламленной церкви около Андроньева монастыря. Там была комната холодная, плохо освещённая и неуютная, где мне предстояло заниматься. Ученикам раздали буквари. А мне предложили строго придерживаться их текста. Там едва ли не первой фразой стояло: «Коммунистический интернационал есть вождь международного пролетариата». У меня было человек 15 учеников, почти все пожилые женщины, совершенно неграмотные. Я с ними бился урока три, но дело не двигалось ни на шаг. Конечно, я был совершенно неопытен, но думаю, что часть вины всё-таки лежит на коммунистическом интернационале. Когда внезапно учебник заменили на новый, где с места в карьер заявлялось, что «мы не бары, мы не рабы», мои старушки взыграли духом и быстро вложили свою лепту в дело повышения процента грамотности на моих уроках и в Советском Союзе.
Я ещё работал в оплёточном цеху, когда в семье случилось новое несчастье — забрали Лену. Она работала тогда продавцом в книжном магазине «Новая деревня» на Кузнецком мосту. Она продавала литературу по сельскому хозяйству и кооперации. А в свободное время осуществляла давно задуманное дело: писала книжку для самых маленьких детей. Книжка состояла из ярких цветных фигур. На первой странице был красный круг, на второй — синий квадрат, на третьей — зелёный треугольник. Дальше фигуры усложнялись, цвета комбинировались. Она считала, что созерцание страниц в этой книжке будет развивать в детях чувство формы и цвета.
Это был пятый арест Леночки. Мне было больно за неё не меньше, чем за маму. Арест, несомненно, был связан с эсеровской деятельностью в период 1918 года, и мне казалось, что приговор по этому делу может быть более серьёзным, чем по делу Теософического общества. Кроме того, у мамы была вера, которая помогала ей переносить тюрьму, связанную с одиночеством или с присутствием чужих людей, чужих идей, с унижениями и физическими страданиями. У Лены не было веры. Она была хорошо тренирована для борьбы и страданий, но более нервна, горда и в то же время склонна к пессимизму. Я очень, очень боялся, что, хотя она поняла безнадёжность борьбы на позициях эсерства и давно уже для себя лично отказалась от неё, но что она может из чистого самолюбия, из принципа занять перед следователем непримиримую позицию и тем ухудшить своё положение. Кроме того, мама отвечала только за себя, а у Лены осталось двое ребят — Миша десяти лет и Наташонка — пяти. И муж в Соловках. Она будет мучиться за всех, гадать, кто возьмёт ребят, горевать, что некому будет послать передачу Саше. За него она особенно беспокоилась, потому что незадолго до этого там произошёл расстрел социалистов во время прогулки по какому-то незначительному поводу. Кажется, они попросили изменить ухудшившийся режим и сроки прогулки. Чистая случайность, что Саша не оказался в это время на дворе и потому остался жив. Лена, конечно, боялась, что это может повториться.
Хронометраж оставлял время на раздумывание и у меня снова вертелась одна и та же мысль: «Лена арестована». Но сколько же раз может повторяться наказание за одно «преступление»!?
Как всегда бывало в таких случаях, нашлось кому подхватить оставленные дела Лены, заменить выдернутого из жизни человека. Мишу взяла к себе семья его товарища. Глава семьи, некий Бабин, работал в ЦИТе (Центральный институт труда?), где он был правой рукой руководителя научной организации труда Гастева. С Наташонкой осталась жить её верная няня Анюта, которая скорее дала бы себя изрубить на куски, но не оставила бы в беде свою воспитанницу. Шефство над ними взяла на себя Варя — Варвара Александровна, старинный друг семьи нашего дома, эсерка, сама неоднократно сидевшая в тюрьмах при царском правительстве. Героическая женщина, худая, высокая, рябая после оспы, по-мужицки обстриженная, очень больная, одинокая, она всегда всем приходила на помощь. Помогать ей с Наташонкой взялась Галочка.
Заботу о Саше, как и о самой Лене, взял на себя Красный Крест помощи политзаключённым — замечательное учреждение, просуществовавшее как официальное до ежовщины. За это время оно успело помочь, поддержать, оказать юридическую помощь, а то и спасти от расстрела или голодной смерти тысячам заключённых. Екатерина Павловна Пешкова, первая жена Горького, пользовавшаяся большим уважением у Ленина и Дзержинского, сумела получить у них разрешение на организацию добровольной помощи заключённым, конечно, в строго обусловленных рамках. Это было в то время, когда социалистов и анархистов признавали за политических, сохраняли за ними некоторые права на самоуправление в тюрьмах и концлагерях и содержали отдельно от уголовников и каэров (контрреволюционеров).
С Пешковой самоотверженно работало четыре или пять женщин, которые считались её штатными помощницами. Кроме того, имелся негласный актив, по большей части из жён заключённых. В маленькой квартирке дома № 24 по Кузнецкому мосту они работали днём и ночью, собирая, зашивая, заколачивая сотни посылок во все тюрьмы Союза. Раз в неделю Екатерина Павловна получала разрешение на приём у высших чинов ГПУ, во время которого пыталась узнать о судьбе вновь арестованных, передать прошения родных о пересмотре дела, о переводе заболевших в больницу, о разрешении на переписку, о направлении адвоката в тех случаях, когда дело слушалось в суде. После смерти Ленина и Дзержинского Пешкова ещё несколько лет держалась благодаря их авторитету, но всё же постепенно теряла права, одно за другим. И, что было особенно болезненно, теряла помощников, которые все рано или поздно переходили в разряд тех, кому надо было помогать. Лена была в числе работников Красного Креста и прекрасно знала, чем это кончится.