Арманд Давид Львович
Шрифт:
— Не учи, я сам электрик.
— Сундук ты, а не электрик — заключил голос, впрочем, очень миролюбиво. Репутация моя пошатнулась под влиянием такой критики. Надо было её спасать. Я обернул руку носовым платком и приналёг. Лампа хрустнула, ярко вспыхнула и, разделившись на две части, погасла. Колба осталась у меня в руке, а цоколь в патроне. Я живо представил себе негодование проводника, когда он обнаружит аварию. А потому вложил колбу под колпак, завернул барашек и в темноте втиснулся в людскую храпевшую гущу, норовя всё-таки так повернуться, чтобы никто мне не заехал в глаз сапогом. «Сундук», думал я, — это, наверно, очень обидно. А ведь я и впрямь «сундук»! Здорово он меня квалифицировал! Не совсем удачно начал я свои чарующие приключения. Ну, да ладно. Проводнику завтра скажу, что лампочка сама рассохлась от тряски, — и на том заснул.
Я хотел посмотреть Волгу, которую никогда не видал, но проспал Ярославль и проснулся только перед Даниловым. В Данилове нас поставили на дальний путь, но человек сто выскочили с бидонами, чайниками, кружками, крышками, бутылками и бросились взапуски по рельсам за кипятком. Помчался и я со своей консервной банкой, к которой предусмотрительно заранее припаял ручку. У кипятильника сразу вырос длинный хвост. Но стоять было весело, все переругивались с проводниками, которые считали, что могут брать без очереди и, притом, целыми вёдрами. Мне было обидно стоять минут двадцать из-за одной кружечки, когда аппетит был, по крайней мере, на три. Ничего, вперёд наука — запасать в дорогу посудину покрупнее.
В Буе я прогуливался, наевшись чёрного хлеба и чувствуя потребность в пище духовной. Меня тянуло к технике. Я обратил внимание на буксы вагонов. Раньше я не обращал внимания на то, как они ловко устроены, как к шейке цапфы концы, купающиеся в масле, автоматически подают смазку, как скользят по наружным щекам направляющие подрессоренной тележки. Я думал: «Максим прост, прост, а на какой механике едет! Нет, это нельзя так оставить, я должен это обязательно зарисовать». И я вытащил записную книжку и, присев на корточки, принялся набрасывать чертёж.
Закончить чертёж мне не удалось. Вместо этого пришлось оправдываться в отделении железнодорожной милиции, доказывая, что я честный советский студент и не собирался продавать нашу буксу Чемберлену или там Пуанкаре. Пришлось соврать, что мне задали по начертательной геометрии сделать за отпуск чертёж какого-нибудь простого механизма. Я уверял, что принял буксу за несекретную и обещаю никогда больше букс не рисовать. Начальник отделения ругался, но, записав номер удостоверения личности (паспортов тогда ещё не было) и отпускную справку, сменил гнев на милость: вырвал чертёж из моей записной книжки и, погрозив мне на прощанье, сказал:
— Ты у меня смотри! — с чем и отпустил на все четыре стороны. Поезд словно меня ждал: как только я вскочил, он сразу тронулся. Так закончилось второе чарующее приключение моего пути. Но я был даже немного горд: всё-таки первый в моей жизни привод!
Я обратил внимание на торговлю. Это было безопаснее, тем более, что я только ко всему приценивался, но ничего не покупал. На многих станциях были большие базары со своими специфическими товарами. Так, в Галиче все покупали какую-то копчёную рыбу, ловившуюся в местном озере, в Вятке базар был завален ненавистными мне ещё с уроков рисования Михаила Николаевича курносыми деревянными куклами. В Кунгуре продавались разные изделия из ангидрита — вазочки, пепельницы и разные звери, в Перми появились наборы цветных уральских камней, смонтированных в виде миниатюрных скал и гротов. Прямо с поезда можно было делать заключения о географии промыслов, о географии природных ресурсов.
Когда подъезжали к Вятке, пошли рассказы и анекдоты про вятичей. Особенно старался один красноармеец:
— Вот наготовили раз вятичи цельный обоз щепного товара и поехали торговать в Кострому. Ехали, ехали, приустали и зашли в придорожный трактир чайку попить. А один шутник взял и повернул лошадей в обратную сторону. Вятичи вышли, может, и не одного только чаю выпивши, и поехали, куда лошади головами стояли. Приезжают к себе домой, видят город и говорят: «Глянь-ко парень-Ванька, Кострома-то матка, ровно наша Вятка!» И все весело смеялись над глупыми вятичами.
— А знаете, как их дразнить надо? Как на базар придёте, спрашивайте: «Эй, вячки, ребята хвачки, почём аршин молока?» Ох, они и серчают! А и впрямь зимой мороженое молоко на аршин продают, то есть молоко, замороженное в плоских блюдах продают по цене, соответственной размеру блюда.
Тут все стали вспоминать, как где говорят:
— Олончи-молодчи, двадчать на двадцать, так давайте драдча, а коли вас двадцать один, так мы и котомки отдадим.
— В Рязани и грыбы с глазами, их ядять, а воны глядять!
— Насы псковицане, цисты англицане…
И так далее, чуть не про каждую губернию находились меткие прибаутки.
Урал поразил меня красотой. Когда поезд траверсировал склоны Чусовой, зелень лесов была так густа, скалы, прорытые ею, так величавы, река далеко внизу так отливала живым серебром, так кипела на порогах, что я позабыл про свою обожаемую технику и чуть не выскочил из поезда, чтобы окунуться в это манящее великолепие.
Так или иначе на четвёртый день приехали в Тюмень. Я прошёл через весь город, который показался мне скучным. Зато пристань меня очаровала. Я купил билет на пароход, на палубное место. Он отходил вечером, а весь остаток дня провёл у причалов, глядя, как возчики выгружают со скрипучих возов разные товары, как крючники на «козе» таскают на баржи по два пятерика с мукой (мешки по пять пудов), как ловко ловят чалку матросы, как капитаны приветствуют друг друга в рупора и. маневрируя, ловко причаливают к дебаркадерам. Река Тура жила своей обычной жизнью, но мне она казалась необычной, как жизнь таинственных гаваней в рассказах Александра Грина.