Шрифт:
Вернувшись в свой аул, Садо нашел свою саклю разрушенной: крыша была провалена, и дверь и столбы галерейки сожжены, и внутренность огажена. Сын же его, тот красивый, с блестящими глазами мальчик, который восторженно смотрел на Хаджи-Мурата, был привезен мертвым к мечети на покрытой буркой лошади. Он был, проткнут штыком в спину… Старик дед сидел у стены разваленной сакли и, строгая палочку, тупо смотрел перед собой. Он только что вернулся с своего пчельника. Бывшие там два стожка сена были сожжены; были поломаны и обожжены посаженные стариком и выхоженные абрикосовые и вишневые деревья и, главное, сожжены все улья с пчелами…
Фонтан был загажен, очевидно, нарочно, так что воды нельзя было брать из него. Так же была загажена и мечеть, и мулла с муталимами очищал ее.
Старики хозяева собрались на площади и, сидя на корточках, обсуждали свое положение. О ненависти к русским никто и не говорил. Чувство, которое испытывали все чеченцы от мала до велика, было сильнее ненависти. Это была не ненависть, а непризнание этих русских собак людьми…
И ничего тут не возразишь. А новые и новые времена приносят новые и новые вопросы.
Году в семидесятом недавно прошедшего века, в очередной колхозной командировке, собирали мы, служители научно-технической информации, в капустном поле кочаны, закидывали их в кузов медленно ползущего грузовика. Такое неспешное занятие располагает к разговорам. Шёл никчемушный трёп да разные словесные подначки. Но постепенно выделился монолог.
На соседней борозде другая бригада, из другого учреждения, занималась тем же. Человек, ничем не приметный, разве что старше других, сначала изредка нагибаясь за кочаном, а после и вовсе нагибаться перестав, рассказывал. И я переместился поближе. Он рассказывал, как ловко провели они операцию! Как тёмным утром, зимой, на стыке сорок третьего и сорок четвёртого годов, оцепили они горное селение и всего-то за два часа, дав по десять минут на сборы, сначала мужчин, а потом детишек и женщин погрузили в крытые ленд-лизовские студебеккеры и, довезя до ближайшей железной дороги, где товарняк ожидал контингент из многих селений, отправили эшелон куда-то в сторону Казахстана и Киргизии.
… Через десять с лишним лет от этой славной операции, когда ус откинул хвост и уже разоблачён был «английский шпион и враг народа» Берия, группа оставшихся в живых спецпоселенцев писала из Киргизии в правительство СССР:
Больных, детей, стариков брали из саклей, варварски бросали в машины и везли к фронту погрузки, запирали в холодные вагоны в морозные дни. Умерших по пути следования на ходу поезда выкидывали на снег на пищу воронам. Прибыв в Казахстан и Киргизию, нас поместили под открытым небом, в скотских дворах и свинарниках. Одни умирали, протягивая руку за куском хлеба, другие умирали от холода, а третьи — от вспыхнувшей эпидемии тифа…
Рассказ о проведённой операции я слушал тогда на капустном поле впервые. Другие слушали без особого интереса или вовсе не слушали, а я всё постичь не мог: как может нормальный человек рассказывать об этом — легко и хвастливо? Поскольку же медицинская нормальность рассказчика сомнений не вызывала, оставался вопрос: человек ли?
Через десять лет после описанных Никифоровым и Толстым событий окончилась та Кавказская война, и в Причерноморье разрешился черкесский вопрос. Кое-что об этом расскажет ещё один очевидец.
Очевидец Лев Тихомиров
В отличие от ветерана Никифорова Лев Александрович Тихомиров есть лицо известное, и о нём можно только напомнить. Что был он, к примеру, членом петербургского народнического кружка «чайковцев», затем состоял в «Земле и воле» и членом Исполнительного комитета «Народной воли», а после 1 марта 1881 года ушёл в Европу. К этому времени у тридцатилетнего бунтаря зародились «сомнения относительно целесообразности революционной деятельности», и он постепенно «отошёл от терроризма к конституционализму».
Так бывает, что когда зародятся сомнения, появляются сразу и факты или обнаруживаются некоторые характеристические детали, сомнения подогревающие.
Николай Иванович Жуковский, тоже эмигрант, но более ранний, ещё сотрудничавший с Герценым по изданию и транспортировке «Колокола», рассказал Тихомирову, как молодой Нечаев, успевший, правда, к тому времени убить студента Иванова и сбежать за границу, явился к Герцену (Александр Иванович жил тогда в Париже), дабы содрать с него денег.
Нечаев так рассудил, что для успеха предприятия лучше было бы явиться к барину в обличье мужика, оттого и сделал свой визит в армяке и смазных сапогах. Но главное не в армяке (это был лишь сценический выход), главное — как он у Герцена в доме сморкался:
Как приложит палец к ноздре да шваркнет прямо на ковер, потом придавит другую — да опять, на другую сторону. Так и ошалел Александр Иванович: народная сила в революцию идёт, нельзя не поддержать! Отвалил двадцать тысяч.
Кончилось тем, что Лев Александрович издал брошюру с названием «Почему я перестал быть революционером», где главная мысль его в том состояла, что революция вообще немыслима в России, а только эволюция. Затем пошёл он и дальше, и видел уже спасение России в одной неограниченной монархии «при умной и сильной полиции». За эту его эволюцию Тихомиров в советской печати стал именоваться ренегатом, но всё это для нашей темы не столь и важно, а важно совсем другое.
Лев Александрович имел такое счастье — родиться в Геленджике. Случилось это, правда, в 1852 году, когда Геленджик ещё не был даже деревней, а лишь укреплением, сохранившим, разве что по Божьей воле, родное черкесское имя. Отец новорожденного геленджичанина служил военным врачом при местном гарнизоне. Такого же счастья — родиться в Геленджике — через 95 лет удостоился мой младший брат Борис, хоть и живёт он в Москве. Вообще людей взрослых, рождённых в Геленджике и здесь живущих, осталось совсем уже мало. Одно могло бы утешить: вдоль Платановой аллеи одна за другой или рядышком везут юные геленджичанки в колясочках своих младенцев… Да только, как повырастают, глядишь, и те поразлетятся. Тяжко становиться на ноги в теперешнем Геленджике, и манят молодых людей иные берега, иные волны.