Шрифт:
Незадолго до болезни, осенью, Ханыков разговорился с одним студентом-филологом. И невольно увидал в нем себя недавнего, каким познакомился с Петрашевским… Дело было после лекции Никитенко, профессора теории словесности и цензора. Рыжеватый студиозус обратил на себя внимание своими вопросами — они выказывали работу мысли. Ханыков к нему подошел: «Так вас сильно интересует разгадка характера Гете? Сие сделано уже в науке». — «Вы имеете в виду Гегеля? Это не совсем то». — «Нет, Фурье, который нашел гамму страстей»… Вышли вместе из университета, и Ханыков стал рассказывать, как благодаря Фурье образовал свое мировоззрение. Не умолчал и о попытках провести теории в жизнь — об ассоциации братьев Бекетовых, товарищей, своих по университету, переехавших позже в Казань. Имен, впрочем, не стал называть, но общую квартиру на Васильевском острове в подробностях описал. Молодой человек слушал про все это с живым интересом, невзирая на осеннюю слякоть и ветер. И тогда же решил зайти за сочинениями Фурье.
После этого юноша зачастил к Ханыкову.
Фурье, правда, не вызвал у него особых восторгов; есть и здравые мысли, однако ж странностей бездна… на мистическую, мол, книгу похоже, средневековую или наших раскольников. Но разговорами и спорами о Фурье и фурьеризме не ограничились. Дух века и язва века — то самое, о чем говорил Ханыков своим следователям, — сами события как бы подготавливали общность во многом другом, это перевешивало расхождения.
Звали нового знакомого Николаем Чернышевским.
Как-то Чернышевский застал у Ханыкова Ипполита Дебу, и после непременного словопрения из-за Фурье перекинулись на политику, и тут более общего обнаружилось у новых друзей: оба говорили о возможности революции. Можно ли предупредить землетрясение? Ханыков сослался на Гумбольдта. Помните, в «Космосе»: этот твердый грунт, на котором стояли, в неколебимость которого верили, вдруг, видим мы, волнуется, как вода… Он показывал гостям своим множество элементов возмущения в России — раскольники, крестьяне, недовольные служилого класса. Николай Гаврилович со вниманием слушал и тут уж не спорил с Ханыковым, соглашался, говоря, что сам, правда, многого этого не замечал, но по убеждениям в конечной цели человечества стал монтаньяром, партизаном крайних республиканцев. Разошелся же с ними с обоими Ипполит Дебу. Фурье, говорил он, разрешил и задачу революции. Он писал против тех историков, что, сравнивая богатство и образованность прежней Франции и теперешней, приписывают развитие влиянию революции, тогда как на самом деле развитие произошло не от перемены правительства, а от успехов в точных науках, в технике. А «отчаянный фурьерист» Ханыков возражал на это! Неправ тот, кто думает, что от правительства ничего не зависит, утверждал он, не склоняясь даже перед Фурье. Зависит много: опережает ли оно и удовлетворяет возникающие потребности нравственные и материальные или же, напротив, подавляет их… и студент Чернышевский принял его сторону. Вообще он называл Ханыкова ужасным пропагандистом и держался с ним почти как ученик.
Вспомнивши этого студиозуса, Ханыков в морозной карете подумал: как хорошо, что не одни в университете татарцевы и есть такие, как Чернышевский. И хорошо, не успел он ввести Николая Гавриловича в «злоумышленный» круг, а то быть ему в крепости вместе со всеми.
Как-то летом на уездной ярмарке в Малороссии вышел спор с мужиками в трактире: много ль силы в народе? Там ни Гегель, ни Фейербах не могли помочь Ханыкову; взял не логикою, а наглядно. Пособие нашлось под руками — угостился семечками, что лузгали оппоненты. Грызть не стал, а выбрал покрупнее и с пристуком, как костяшку игры домино в заграничной кофейне, хлопнул об стол: «Вот, глядите, мужички, это что такое?» Те смеются: «Как что? — подсолнуха семя». — «Врете! — возражал Ханыков. — Это царь!.. А это?» — «А и это семя!» — «И это врете — министры его с чиновниками!» И покрывал полною горстью: «А вот вам народ — кто отыщет под ним царя да министров?.. Подавит все власти!»
Потому и поддакивал Ханыков Михаилу Васильевичу, когда тот звал действовать на ремесленный класс народа. Мало того, что многочислен сам по себе. За вожаками из этого класса в случае надобности пойдет, может, по сто человек за каждым, во всем им преданных, потому как они в простолюдье свои. А недовольных долго искать не надо, Михаил Васильевич поминал к слову жильцов у своей матери в доме, людей все больше мастеровых, простых. Об том Ханыков не забывал и хотя не записывался, как Петрашевский, для расширения знакомств в Мещанское общество, но не упускал возможности поговорить с мещанином. Так было с табачным лавочником, что, подав ему папиросы, сопроводил их цитатою из Шекспира: вдруг выяснилось, мелочной продавец мечтает о драматической сцене… Ханыков стал заглядывать в лавочку на Петербургскую сторону, даже Петрашевского с собой приводил. Бойкий на язык человек мог найти свое место в случае надобности на площади… Ежели искать, говорить — с извозчиками, лодочниками, приказчиками, дворниками, — один ли в народе найдется такой?! А разговориться можно всегда. Вот он, Ханыков, сумел даже в крепости — с часовым… наверно, и с нынешним своим стражем сумел бы, хоть тот промолчал всю дорогу, и даже теперь молчал, когда Ханыков его вконец заморозил.
…За окном, то равняясь с каретой, то немного от нее отставая, а то обгоняя — то слегка пришпоривая, то сдерживая серого жеребца, — гарцевал, как на картинке, всадник с саблею наголо, Ханыков успел уже привыкнуть к нему, почти перестал замечать, глядя с жадностью на пробуждение петербургских улиц. Заслонить их от него тот не мог. Но едва Ханыков выглянул из кареты — на повороте улиц изогнувшаяся кавалькада напомнила ему поезд, точно на Царскосельской железной дороге, — и в открытом окне соседнего «вагона» увидал чью-то голову, — он не только лица не успел разглядеть, и рукой не махнул, как снаружи раздался зычный окрик жандарма:
— А ну наза-ад!!
Из-за кулис
Как и все последнее время, Ивану Петровичу Липранди дурно спалось эту ночь. Мучали старые раны. Он поднялся ни свет ни заря, но вместо того чтобы, облачась в свой турецкий халат, засесть, по обыкновению, за письменный стол, занял место у окна, вгляделся в предутренний сизый сумрак. Вчера узнал от верных людей — на утро назначена церемония казни, и хотя передавали, что по воле государя едва ли кого казнят, утром всех повезут из крепости на Семеновский плац. Так что дело, начатое Иваном Петровичем без малого два года тому, нынче выйдет к концу.
Он, однако, прямого касательства к делу давно не имел, со дня арестования. В главную Следственную комиссию его призвали всего лишь три раза. Да в комиссии князя Голицына по разбору бумаг и книг арестованных давал изредка по желанию князя свои заключения. В общем был за кулисами, происходившее на сцене составляло для него тайну. Там, на сцене, действовал старый приятель Дубельт…
Не много времени понадобилось этим господам, чтобы оборвать нащупанные с таким трудом нити, чтобы закруглить в месяцы то, на что он, Липранди, полагал в своих расчетах годы. Разницы этой причина была ему ясна. Он смотрел в корень и хотел подрезать его. Ибо зло на его взгляд, отнюдь не ограничивалось людьми, коих агент встретил у Петрашевского, Это был не мелкий заговор нескольких разгоряченных голов, но всеобъемлющий план общего движения, переворота и разрушения путем действия пропагандой на массы. И это неторопливое подготовительное действие таило в себе куда большую опасность, нежели мгновенный взрыв. Он чувствовал, что в руках только некоторые нити, полагал проследить за ними, — увы, заручась высочайшею волею, его отстранили. Вместо того чтобы добраться до корней — схватили тех, кто под руку попался. Топорная работа Леонтия Васильевича не ограничилась только арестованием. Разве обследование в крепости велось как должно? Когда бы Иван Петрович Липранди подобным образом действовал в свое время во Франции или противу турок, ему бы давно не сносить головы.