Шрифт:
Однако это еще не конец. Когда вы встретились с французами, чтобы вместе выступить в Силезию, Симон все еще был со мной. Недалеко от Мюнстера он нанял конскую упряжку вместе с кучером, и на этой легкой повозке словенские паломники – теперь к нам присоединились Амалия, священник Янез и тот самый старик с седой бородой – ехали по просторам чужой страны, и родной дом был так далеко, и так далеко было до цели, но мы точно знали, куда нам надо, наша повозка была небесной колесницей, мы не чуяли под собой дороги, путешествие было на удивление легким, и мы все смеялись не переставая. Мы ехали вдоль реки Эмс, небеса и земные воды успокоились, перед нами мелькали широкие конские бока, мир стал легким, прозрачным, он сулил так много, он был соткан из снов, какие тебе, Виндиш, никогда и не снились. Вечером над нами снова плыла Золотая рака; когда я была с тобой, она исчезла, а теперь снова появилась, мы увидели среди облаков ее святое сияние, ее золотистый и красноватый свет заливал всю равнину вплоть до блестящей глади Северного моря. Недалеко от старого города на Рейне мы переночевали в монастыре рыцарей-крестоносцев, раскинувшемся во всем своем могуществе на берегу спокойно текущей реки, я хорошо помню название монастыря: Бентлаг. Да разве кто-нибудь может забыть название того места, где обитает самая большая тайна – врата в другой мир. Там мы сделали остановку, эскадрон униженных и оскорбленных женщин, сопровождавших армию, офицерских наложниц, там Клара все спрашивала меня: что с тобой, Катарина, куда ты смотришь, что видишь? Я видела Симона, который шел рядом со мной, видела паломников, их зыбкие, полупрозрачные фигуры и улыбающиеся лица, и я тоже улыбалась, такова уж дорога к Золотой раке, Виндиш, она полна улыбок и доброжелательности, она чиста как слеза, а над ней сияет радуга, Виндиш. Там была гладкая поверхность воды, тихо плещущей о покрытые травой берега, там река Эмс неторопливо и уверенно возвращалась назад в свое русло. Там, на берегах Эмса, где широкие луга по утрам покрыты серебром росы и где по вечерам сквозь кроны высоких деревьев, названия которых я не знаю, на землю, подобно тончайшей вуали, ложится последний свет дня, там мы все свалились на землю, женщины и паломники, все, кто спасся от бедствия под Кобленцем, где я хотела утонуть, но меня спас Симон, спасла мысль о нем, там мы видели врата, ведущие в иной мир. Знаю, Франц Генрих Виндиш, что твоя козлиная душа даже во сне давится от смеха, когда ты меня слушаешь, а я знаю, что ты меня слушаешь, да вот только сон твой глубок так же, как беспробудно храпящее пьянство, а твое пьянство столь же непобедимо, как твоя мужская армейская грубость, которая начинает гоготать при упоминании о том, что мы видели врата в иной мир. А я знаю, что у тебя в мыслях, что бормочут твои пьяные мясистые губы, когда они перестают смеяться: хотелось бы мне посмотреть на врата, которые открываются в иной мир. Да ведь ты их увидишь, Виндиш, увидишь, завтра утром твоя душа постучится в них – в тот миг, когда куски твоего мяса полетят под кроны деревьев.
В этих местах пахнет морем, солью. Когда мы с Симоном лежали под звездным небесным сводом, на нашу кожу опускалась влажная соль, хотя до моря отсюда далеко. Тут вода, соленая земля и воздух сливаются в одно неделимое ночное целое. В этом краю, в монастыре Бентлаг, монахи хранят тайну, открытую испанскими солдатами в ацтекских пирамидах Нового света. Эта тайна – реликвии, которые паши люди сразу же признали подлинными, поскольку чудес и святынь никогда не бывает слишком много, и особую ценность из них представляют те, до которых по Божьей воле надо добираться в такую даль, на север, почти до края той равнины, где материк величественно заканчивается у огромного моря. Среди этих парков, на берегу спокойной реки, под деревьями, названия которых я не знаю, среди громадных построек монастыря рыцарей-крестоносцев хранится тайна, каких на свете немного. Там сотни кусочков останков святых, их черепов и костей, волос, предметов, при виде которых захватывает дух и паломническое сердце сжимается от страха, почитания и незнакомой доселе тоски. Здесь хранится часть камня, в который превратилось материнское молоко девы Марии, щепка из того стола, за которым проходила Тайная вечеря, обрывок бича, которым римские скоты избивали нашего Господа, здесь же хранятся волосы девы Марии: crines beatae Mariae virginus [131] .И все это, завернутое в роскошные ткани, украшенные бесчисленными орнаментами и драгоценными камнями, весь этот Райский сад, все это – врата в иной мир; тот, кто совершает паломничество в Кельморайн, тот очень быстро и легко это понимает. Мы стояли рядом: полковые потаскухи, словенские паломники и священник, который разрешил нам осмотреть это чудо в полутьме монастыря рыцарей-крестоносцев, за окнами текла широкая река, на крыши монастыря и церквей опускался вечер, в помещении было тихо, некоторые пали на колени и молились, без слов, мы молча смотрели на великие и таинственные богатства хранилища, на эти мерцающие в полутьме останки некогда живых людей, на вещи, через тысячу с лишним лет нашедшие дорогу из Святой земли в этот сокрытый мир, вещи, которые поражают как в отдельности, так и все вместе, и кто-то угадал правильный ответ на правильный вопрос, ибо эти останки древнего мира, собранные на землях Райского сада, принадлежали двум мирам, они смотрели на нас и в то же время заглядывали за грань бытия. – Mors сerta, hora incerla [132] ,– произнес священник. Кто-то, кажется, это был паломник из Марбрука, что в Нижней Штирии, вымолвил: это врата в какой-то иной мир.
131
Crines beatae Mariae virginus(лат.) – волосы блаженной Девы Марии.
132
Mois certa, hora incerla(лат.) – смерть – известно, когда – неизвестно.
Знаю, что тебе приходит на ум в твоем пьяном сне, Виндиш, ты бы заграбастал эти драгоценные камни, а кости бросил в реку. Знаю, как ты смеешься в своей последней дремоте; с духами значит, была, – говоришь, – совсем помешалась, баба, этот твой иезуит просто валух, запертый в хлеву, в тюрьме он, и не восстать ему из ландсхутской могилы как Лазарю, далеко ему до Лазаря, валуху, – говоришь ты во сне, и смеешься, испрашиваешь меня: – И что же там, за этими вратами? – Ты гогочешь и блеешь, козел: что за этими вратами? Ответ очень прост: за ними спит Бог. Это верно, недаром в наших краях люди с давних пор верят в то, что за небесным сводом спит Бог, а небесный свод не что иное, как врата в иной мир. Ведь древние словенцы еще тогда, когда не было нашего Спасителя, границей между Богом и землей считали небесный свод. Они думали так потому, что боялись Божьего могущества и гнева. Хотя они и верили в то, что Бог в тот краткий миг, когда он пробудился и начал оглядываться по сторонам, силой своего первого взгляда сотворил прекрасные горы и реки на нашей земле. Его второй взгляд сотворил наше любимое солнце, Его третий взгляд – нашу прекрасную луну, а каждый следующий – новую блестящую звезду. И все вокруг так блестело и сверкало, что они все время трепетали под Его взглядом. Он пожалел их, не хотел, чтобы Его боялись, и переселился на небеса, а они тем временем соорудили огромный голубой свод с дневными облаками и ночными звездами. Все это так просто и совсем понятно, почему врата в иной мир находятся в монастыре, в нем разгадка тайны иного мира. Небесного мира, и переход в него сооружен из останков людей и принадлежавших им вещей, которые были и остались святыми, они одновременно принадлежат и этому, и иному миру.
Ты когда-нибудь спрашивал себя, храпящая тварь, о том, о чем столько раз спрашивала себя словенская паломница Катарина Полянец: правда ли, что, когда человек умирает, он переходит из одного мира в другой, и кончается ли любовь, когда это происходит, и не потому ли тело начинает разлагаться, что оно лишилось души, не означает ли любовь то же самое, что душа и дыхание? И если это так, почему человеку дано чувствовать, ощущать любовь, в том числе и физическую, телесную? Ведь там я ее ощущала так же, как и тогда, когда гуляла с Симоном, которого вызволила из ландсхутской тюрьмы на северную равнину, когда прогуливалась с любимым весенними вечерами, так же, как мы гуляли с ним раньше, а за нами шествовал мул, веселое животное, когда мы считали звезды на небесах, лежа на мягкой, душистой траве. В физической близости с тех пор, как ты завладел мною, Виндиш, с тех пор, как ты саблей раздвинул мои ноги, я чувствую себя всего лишь липким отверстием ада. И все равно, все равно, дух не уйдет, душа не уплывет, пока сердце не перестанет биться. Потому что сердце – орган любви, потому что мое, Катаринино, сердце было полно любовью к Симону, человеку, который исчез так внезапно и которого сейчас нигде нет, потому что потом появилась твоя армия, ее трубы и барабаны, пропащий женский эскадрон, и Симон скрылся, а вместо него рядом со мной эта груда мяса, полная вина и страха, которой я подчинилась, которая взяла меня не только силой, но и обольстила меня, и я ей покорилась, никогда не пойму – отчего; эта груда мяса и вина, которая распоряжается мною, сейчас поднимает тяжелые веки, открывая белые от ужаса глаза.
Мое сердце всегда билось быстрее, когда приходил он, Симон, наяву или в мечтах, а теперь, когда приходишь ты, оно всегда останавливается, не приемля тебя и твоего прихода. И я могла бы умереть, если бы не было любви к нему, сердце остановилось бы, потому что в нем больше не было бы души, которая есть любовь. И если правда то, что человек уходит в иной мир с последней мыслью, с той, которая была в нем, когда оборвалась его жизнь, с мыслью последнего вздоха, тогда мне страшно оттого, что я могу отправиться на тот свет с чувством ненависти и отвращения к тебе, Виндиш, а не с чувством любви к нему, Симону Ловренцу, моему любимому, который пробирается по военным дорогам к Кельну, раб и паломник, выданный и проданный, избитый, может, окровавленный, а может – спасенный, пробирается к Золотой раке, возле которой мы обязательно встретимся, еще на этом свете, еще на этом, как мы уже встретились за гранью этого света в монастыре Бентлаг, у двери в иной мир. Мы встретимся, хотя бы для одного прикосновения, одного взгляда, одного слова. А переход с этого на тот свет паломник, который ищет, человек, который понимает, этот переход он осознает при взгляде на те кости возле реки Эмс, кости и вещи, которые когда-то были жизнью, которые несли жизнь во плоти и крови, жизнь души, стремящейся ввысь. У всех тех, от кого остались святые мощи, ангелы уже сняли с лиц пелену, туманную пелену, которая разделяет жизнь на том и на этом свете, пелену, которая есть смерть и которая недолго лежит на наших лицах.
Уже утро, Виндиш, мрак ночи рассеивается, последнее утро твоего обладания моим телом и моей душой; моя жизнь в клетке между небом и землей приближается к концу. Твоему концу, ибо моя свобода, моя жизнь напрямую связана с твоим концом, никакого другого выхода нет. Перекликается последняя смена, декабрьское утро сменится солнечным днем, и он воссияет над сценой человеческой погибели. Ты еще раз обуешь на ноги сапоги, еще раз ополоснешь водой лицо, чтобы выгнать из головы вино, в это утро от страха ты ничего не сможешь есть, я ничего тебе не подам, а сколько раз я подавала тебе по утрам завтрак, я еще раз помогу тебе повязать шейный платок, да, и сапоги я тоже тебе начищу, ты еще раз полюбуешься на себя в зеркале, причесывая усы и козлиную бородку, потому что без этого ты не сможешь обойтись даже в свое последнее утро. И в великой книге под названием Liber vitae [133] уже описано финальное действие, которое разыграется через какой-нибудь час после того, как ты в последний раз осмотришь свои надраенные пушки и аккуратно сложенные возле них ядра.
133
Liber vitae(лат.) – Книга жизни
Там описана и самая последняя сцена: ты поднимаешь саблю, издали слышен звук трубы, зовущей в атаку, пехотинцы бегут по поросшему лесом склону к прусским позициям на краю болота, ты наконец-то взмахиваешь саблей в бою, а не угрожая – по пьянке – женщине, которую заставляешь раздеться, чтобы затем раздвинуть ей ноги, ты взмахиваешь саблей, чтобы дать своей батарее приказ: огонь. Ты ожидаешь, что жерла твоих пушек изрыгнут огонь, разорвут на куски прусские головы и понесут на родину, в Крайну, славу о твоих победах в битве при Лейтене, но кто-то на мгновение раньше тебя скомандует «огонь» на поросшем редкой травой откосе, почти черном откосе на противоположной стороне, и ты увидишь не залп своих пушек, а клочья земли, которые закроют небо, и среди этих клочьев земли – оторванные руки и ноги, все еще облаченные в белую военную форму и скрипящие ремни, эти куски в клочья разорванного мира, эти кости, эти пустячные предметы закроют декабрьское небо и мгновение спустя превратятся в останки всего сущего, разбросанные по дьявольскому полю под Лейтеном, и это будет последнее, что ты увидишь.
41
То, что видела Катарина, эта тяжелая масса плоти, которая храпела, стонала и беспокойно ворочалась на кровати, – все это было лишь поверхностным и обманчивым зрелищем. Капитан Франц Генрих Виндиш именно в этот момент ехал верхом по красивой холмистой местности во главе своей роты, пушки остались далеко позади, отряд его верных краинцев тоже остался далеко позади, издали доносилось только нестройное крестьянское пение:
Наточу я свой тесак, Берегись меня, пруссак. Вытащу из ножен меч, Головы пруссаков – с плеч. А как саблею взмахну, Все со страху побегут.