Шрифт:
Этим вечером Симон несколько рассеянно вступил в разговор с каким-то землевладельцем, человек был почти в слезах, во всяком случае, он уже подвыпил, он говорил, что никогда не пьет, что у него две дочери, сын в Триесте, собака Арон, большой участок леса, есть поля и лошади, жена его умерла, упокой, Боже, ее душу, но сегодня он пьет, так как в отчаянии: весь день он простоял перед епископатом, ждал, что Святейший его примет, но у Святейшего нет времени, Святейший не может никому отсоветовать совершить паломничество в Кельморайн, хотя он, управляющий поместьем барона Леопольда Генриха фон Виндиша и сам землевладелец, поставил епископу в дар несколько подвод леса для строительства Верхнего Града. Симон не смог толком понять, о чем идет речь: лес, странствие, собака, покойная жена, непокорная дочь, которая ушла из дома… он охотнее прислушивался к голосу могучего рассказчика, который только что кончил историю о двух головах Иоанна Крестителя, хранящихся в Царьграде, и начинал новую – о том, как с неким высокопоставленным господином, вы еще услышите, с каким высокопоставленным, он ездил в Шотландию, там были найдены совершенно особые плоды. Созрев на деревьях, они срывались с веток и падали в воду. И в воде превращались в уток. Эти деревья растут на острове Оркней. Там мы видели, – рассказывал он, – также нагих, бедных людей, которые были рады, если им кто-нибудь дарил камень. А другие необыкновенные камни, называвшиеся pea, горели. Если бросишь такой камень в небольшое количество воды, он долго шипит и булькает, а если воды много, это происходит недолго. Двое парней, вооруженных длинными кинжалами, от души потешались над этим рассказом: как это, утки росли на деревьях? – На деревьях были плоды. А когда они падали в воду, то превращались в уток. И это было чудо? Парни хохотали. – Не знаю, было ли это чудо, – воскликнул папаша, – но все же отец Пикколомини, вы о нем слышали, позднейший Папа, который при этом присутствовал, очень дивился.
А почему не цыплята? – Это были утки, – сказал рассказчик, человек библейского вида; продолжалось препирательство: утки – цыплята; утки были в Шотландии, а цыплята тогда, когда мы совершали паломничество в Компостелу, какого-то краинского странника повесили за кражу цыпленка, потом этого цыпленка поджарили, и он на столе судьи ожил, и вот, ожил также и странник.
Весь трактир весело смеялся над этими рассказами, стал смеяться и Симон, давно с ним этого не случалось. Потом папаша начал рассказывать, что в Кельморайн со всех сторон движутся толпы паломников и сам он тоже отправляется туда. Идут краинцы и штирийцы, венгры и поляки, французы и голландцы, а также монахи из Сербии, уличные певцы из Франции, венгерские цыгане, странники из Компостелы, из Иерусалима, немецкие строители и ирландские музыканты – все они из разных краев готовятся к вступлению в Кельморайн, там цепь, которой был закован святой Петр, его посох, терн из венца Христа, гвоздь из креста Господня, кости святого Севастьяна и кожа святого Варфоломея, золотые чаши и священные одеяния для богослужения, а вы хотите слушать рассказ о жареном цыпленке на столе судьи. Жареный цыпленок никогда не может стать чудом, а его останки – реликвией. Трактир снова рассмеялся, и Симон смеялся вместе с хохочущими крестьянами, почти у всех у них были гнилые зубы, он смеялся с краснощекими людьми, с которыми еще час назад не был знаком, с торговцами и коновалами, отчаявшегося землевладельца он похлопывал по плечу: все будет хорошо, все будет хорошо, ваша дочь вернется, как ее зовут? Он не расслышал пьяное бормотание, не узнал ее имя, имя дочери, идущей в Кельморайн, в трактире поднялся шум, в трактире «Коловрат» стали громко возглашать здравицу в честь Марии Терезии и ее генералов, так что слышно было и под окнами епископата: виват! виват! Там, за окнами, епископ Люблинский беспокойно ворочался во сне под своими небесами с краснолицыми ангелами, которые должны были быть белыми, прозрачно-белыми.
В душе Симона что-то встрепенулось, братья-иезуиты отступили, здесь были люди, много людей, вино вдруг получило свой вкус, он заказал кусок мяса и съел его, он смеялся с крестьянами и горожанами, слушал рассказы о странствиях, давно он их не слышал, со времен своего послушничества, внимательно слушал и расспрашивал о паломничестве, которое привлекает такое количество людей из южноавстрийских земель, собирается туда и этот огромный седовласый человек, который немного привирает, но с благими намерениями. Когда Симон собрался уходить, мимо него, шатаясь, прошел тот несчастный землевладелец, на улице он хватался за стену, – сяду верхом на лошадь, – говорил он, – сяду на лошадь.
Симон Ловренц пошел по направлению к церкви святого Иакова и, глядя на темные окна коллегиума, думал о молодом послушнике, который не спит и, глядя в потолок, мечтает о миссионах, куда его направят, когда он достаточно хорошо поймет, что такое покорность. Там, под окнами коллегиума, он принял решение: он отправится в паломничество вместе с этими простыми людьми. Может быть, так он найдет покой, потерянный им при отъезде из Санта-Аны, при отъезде из Лиссабона, при уходе из Олимье, при уходе из ордена, название «Кельморайн» звучало как обозначение какого-то огромного открытого пространства, почти как «Парагвай» или – как еще раньше – «Китай».
38
Там, в Добраве, возможно, светит солнце. Здесь темно, качаются деревья.
Капитан Франц Генрих Виндиш стоит у окна и смотрит на тяжелые тучи, опустившиеся на равнину.
– Немецкие земли, – говорит он, обернувшись к окну, – это одно сплошное поле, встретится какая-нибудь возвышенность, потом опять поле, от этого слова можно было бы образовать название страны, сказать, что Германия – Польша.
Он громко смеется своей выдумке, он всегда охотно смеется – громко, насколько только возможно. Катарина смотрит на его широкую спину, заслоняющую ей вид на немецкую равнину, и думает о Добраве, скорее всего, там и вправду светит солнце, наверняка светит. Отец подъезжает к дому, у колодца ополаскивает пыльное лицо. Крайна – не Германия, Добрава – не Польша, Добрава – это широкая, светлая, зеленая долина, окруженная темно-зелеными лесами, поднимающимися по склонам вплоть до крутых обрывов, где уже нет леса, наверху – скалистое пространство, где ничего не растет. Солнце прежде всего озаряет эти скалы, а потом уже льет свой свет на Добраву.
– Но поэтому в этих немецких краях местность удобна для ведения войны, – откашливается Виндиш. – Правда, хватает грязи, в ней увязают колеса пушек и повозок.
Катарина видит, как лохматый пес Арон бежит к колодцу и машет хвостом, отец треплет его, озираясь на окна, на ее окно, он всегда оглядывает дом, вернувшись с полей и лугов.
– У нас, – рассуждает Виндиш, будто Катарина – его офицер, – у нас там с пушками нечего делать. И стрелять некуда. Всюду какой-нибудь холм или долина. В лучшем случае перебьешь лис и оленей в лесу.
Он снова рассмеялся и налил себе вина, что стояло на столе. Теперь, когда окно не заслоняет его широкая спина, Катарина видит темную равнину, тучи у горизонта смыкаются со слегка выпуклой поверхностью страны, с растущего перед домом бука осыпаются листья, темное поле скошено – осень, скоро наступит зима, Катарина думает о Добраве, там сияет осеннее солнце. Это не ностальгия, ибо там, в Добраве, осталась ее комната, где она чувствовала себя одинокой, там окно, в которое она как-то в воскресенье на Пасху смотрела на красивого павлина, самодовольного павлина, племянника барона Виндиша, и хотя он был павлин, любовалась им. Сейчас она с племянником барона Виндиша сидит в доме где-то посреди немецких земель, он все еще павлин, на нем шелковые перевязи, а парик висит на вешалке под плащом, кажется, что там висит человек, павлин пополнел, от солдатского обжорства и пьянок у него появился живот, перевешивающийся через пояс, несмотря на большие нагрузки и верховую езду, но он все еще павлин, его походка все такая же, какой была когда-то на дворе, голос такой же раскатистый, смех такой же громкий, как и прежде, он все еще важничает, как и тогда.
– А здесь мы вместо лис перебьем пруссаков. Только бы их выманить из их болотистых нор.
Виндиш все еще побеждает, хотя до сих пор не побывал ни в одном сражении. Много было дорог, грязи, много военных лагерей и трактиров, много зарезанных ягнят, поросят и индюков, но до сих пор не встретился ни один пруссак, не было ни одного овеянного славой поля битвы.
Жарким летом полк Виндиша направлялся в сторону Рейна, чтобы там соединиться с французской армией, двигавшейся от Кельна, от того самого Кельна, где странники, скорее всего, уже побывали; потом пришел новый приказ, и они почти месяц тащились по лесам прямо на север, через Мюнстер, чтобы ударить по сатане Фридриху с тыла, затем до самой осени торчали на лесных опушках или в селах, а когда воинская часть трогалась с места, Виндиш обычно ехал верхом далеко впереди, Катарина же находилась среди разноцветных повозок, лошадей и пехотинцев в хвосте колонны, там, где были интенданты, санитарная часть и офицерские женщины, в самом конце шла толпа нищих, которые на почтительном расстоянии, как стая стервятников, ожидали того, что можно подобрать, съесть и надеть на себя из того, что оставалось после прохождения войск. Каждый вечер павлин приходил к ней, изредка они спали в повозке, армия двигалась так медленно, что Виндишу нетрудно было найти ночлег в каком-либо крестьянском или городском доме, в трактире или приюте для странников, Катарина чистила щеткой его запыленную одежду и сапоги; когда все это кончится, – говорил он, – мы поедем в Добраву к твоему отцу Йожефу; в Добраву, – думала она, глядя куда-то отсутствующим взглядом, – туда, где светит солнце, в то время как над немецкими холмами висят тяжелые тучи, из которых временами подолгу сеет неприятный теплый дождь. Она насмотрелась теперь на пустынные улицы городов, по которым стучали копыта кирасирских лошадей, а по ночам ходила с огнями городская стража, она видела это, возвращаясь с пьяным и развеселившимся Виндишем с офицерских пирушек, видела залитые лунным светом сады, в которых раздавались крики стражников и над которыми разносился звон с ближайшей городской колокольни… Тебе повезло, – говорила ей Клара, – у тебя есть свой офицер, и у меня тоже есть, мне тоже повезло, два года назад я была в отряде хорватских стражников, там меня мой лейтенант отдал какому-то полковнику, а тот потом предоставил меня целому штабу, пока я не нашла своего офицера, он родом из Печа, сейчас хорошо, а было очень плохо, офицер у меня добрый, – сказала она, – твой тоже добрый, но такие не все… берегись, – говорила Клара, – ты должна выйти замуж до того, как у тебя начнут выпадать зубы и станет отвислой грудь, некоторым это удается, если тебе это не удастся, тебя выгонят пинком, как суку, а прежде дадут в пользование всем, берегись, – сказала Клара, – нам с тобой повезло, не все такие добрые, как наши… – Катарина думала об Амалии, иногда ей казалось, что Амалия кончит тем, что будет жить, как Клара, теперь оказалось, что недалеко от этого ушла и она сама. Клара знала и пояснила ей, что не все офицеры такие добрые, некоторые бьют своих женщин, тех, что едут в общих повозках, там вечно слышатся какие-то визги, они и между собой дерутся; твой о тебе заботится, – сказала Клара, – приказал избить того гренадера… Это был светловолосый парень, он посматривал на Катарину, подходил, когда мог, к ее повозке и что-то говорил, однажды он спустился к реке, где Катарина мыла кастрюли, и смотрел на нее блестящими глазами, затем послюнил средний палец и поднял его, Катарина достаточно долго находилась в солдатской среде, она знала, что это означает… он к ней не прикоснулся, она сделала вид, что ничего не заметила, но это увидал кто-то другой, лекарь, он обо всем сказал Виндишу; на следующий день с парня сняли рубашку и под барабанный бой обломали палку об его тело, сорвали кожу на спине под зловещий стук барабана и веселые визги женщин с подвод, которые получали сейчас удовлетворение за ежедневные унижения, оскорбления, грязные словечки и потихоньку вытянутые средние пальцы солдат; его били так же, как того караульного на дворе ландсхутского монастыря, только теперь Виндиш, посоветовавшись с лекарем, не остановил наказующую руку после пятнадцати ударов…