Шрифт:
Двенадцатый год мне, а я и одним глазом не видал города, паровозов и железной дороги, реки Исети и белокаменного монастыря. Бабушка почему-то называет дорогу одним словом — чугунка.
— Какая чугунка? — дивлюсь я. Иных, кроме тех чугунков ведерных с водой и кобыляком, поменьше с картошкой и похлебкой, что утрами отправляет мама ухватами в зево печи, сроду не доводилось видеть.
— Дак уж так назвали в народе паровоз-то и дорогу железну, — поясняет бабушка. — Дак как придем, сам и поглядишь. До городу не шибко и далеко, верст двадцать, — продолжает она, отирая концами бледно-синего платка потные щеки. — Чево нам, Васько, едаким проходателям. Поране встанем и по холодку половину волока осилим. За Песками в гору поднимемся — привал у Серебряковой рошши устроим. Малинник по ней шибко густой. Передохнем — и до Першинского свертка. А там под уклон к Зателе покатимся. С тамошней горы сбежим — город-то тут как тут.
Бабушка зевает, машинально мелко крестит рот и вздыхает:
— Не спалось ночесь чево-то. Сперва, навроде, задремалось, а туто Ондрюшка возьми и приснись. Живой ето, в одеже справной и веселый. Побрякал в стекло с улки и зовет: «Мама, чево на все запорки закрылась, али не ждешь совсем меня?» Господи… Сон-то как сдунуло. Затрясло меня, будто в лихоманке, зазнобило всю, как есть яшшорка телом пробежала. Испужалась, а ноги к окошку несут. Ить понимаю, понимаю, Васько: год минул, как убило Ондрея на глазах суседа Олександра Федоровича. Понимаю ить: с того света никто живым не хаживал, а все одно кинулась поглядеть…
Бабушка призадержалась, прислонилась мешком к толстой березе и уж не пот, а запавшие глаза сушила платком. И концы его темнели и темнели. Подняла она голову и задумчиво смотрела на густую вершину березы.
— Ну и глянь за окно, а на улице темень, одна березка у дома нет-нет и сбелеет перед глазами, ветер пошумит ветками да ставень поколотится о простенок. Никово нету-ка, никово. Постояла я, постояла и опять легла. А сон-то не идет. Лежу, веки не закрываю и жду. Што если и на самом деле Ондрюша воротился, разыгрывает меня, боится сразу перепужать? Лежу и споминаю. Как прощался со мной — губы-то у ево были холодны. И тогда обмерло сердце, почуяла: не видать мне больше ево живым, не видать… Кажись, из-несло меня, задремала. И тут Жек чево-то завыл на завозне, по-блажному завыл. Волков, чо ли, учуял и заскакнул на крышу. А я опять за свое. Опять Ондрюша с ума не сходит. А ить год минул, год…
Бабушка не ревела и не причитала голосом, как тогда, когда письмоноска Настасья Симифониха подала ей злосчастное письмо. Она только дрожала и глубоко дышала, а слезы сами накатывались и топили ее глаза и морщины, стукали по листкам подорожника и дождинками светлели в траве.
Чем, ну чем смогу помочь бабушке?! У меня тоже зазуделись глаза и сразу вспомнилось, как тогда выла-причитала бабушка на середе у печи. Я убежал в черемуху за избой, трясся от слез под кустом и слышал чужой проголосный плач:
— Сине море взволновалося, я с Ондрюшенькой прощалася…
Он заморозил меня до немоты, и лишь впотьмах очувствовался и боязливо заглянул в распахнутую дверь избы, где затихла-изнемогла на лавке под старой шубой моя бабушка…
Чем я помогу… Души я не чаял в дяде Андрее за его доброту и ласку. Как с ровней он дружил со мной, мастерил мне почти изоправдашние винтовки, а однажды изладил пулемет «максим». Мы и отнесли с ним его в клуб, где Юровские парни и девки устраивали постановку. А потом, затаившись, смотрели со скамейки на сцену, где тракторист Пашка Поспелов строчил из пулемета по самураям, они вопили: «Банзай» и падали на пол.
Пулемет был бы целым, но началась война с германцами и детдомовцы из Лебедяни, занявшие клуб, истопили «максим» зимой в круглой печке. Эх, не догадались мы с братом Кольшей утащить дядькин пулемет на вышку своей избы… А то бы могли на войну с ним уехать…
Нечем отомстить нам Гитлеру за дядю Андрея. Вон в сказке можно соколом обернуться и принести живой воды, чтобы поднялся на ноги дядя и побил басурманов. Он бы принес тогда нам не игрушки, а всамделишную винтовку. Пусть пришел бы и без ничего, лишь бы живой…
— Чего, чего вы надумали? — забеспокоилась мама, когда я заторопился ночевать к бабушке.
— Дак мы-то, Варвара, собрались в Далматово завтра сходить. Обыденкой обернемся. Охота Ваську показать город, реку большую. Хто нас тронет, старого да малого. А подорожников я сама напеку. Чо Василью-то передать? — схитрила бабушка. Она знала, что путь наш лежит через село Пески, где живет мамин брат дядя Василий и тетка Афанасья. А ей самой все недосуг повидаться с родней, с темна до темна обстирывает детдомовцев. Стало быть, прямой резон отпустить меня с бабушкой.
Мама сначала замешкалась, а потом заторопилась:
— Перво-наперво приветы передайте Василью с Афанасьей, Нюре и Иванку: Спросите, чево Кольша с фронта пишет. Ну и пущай кто-то погостить прибежит. А ты, Васька, к паровозу близко не лезь и жулью на глаза не попадайся. Ладно?
— Ой да и есть чем жулью от Васьки нажиться! Все в нем да на нем, — засмеялась бабушка и поднялась с лавки. Она была довольна, что скоро поладила со снохой, знала, как подступить к моей маме. Коли начала с Песков, ее родины, так и быть, не станет она супротив.