Шрифт:
Перед дальней дорогой я долго сбивал окутку, но сам не понял, когда уклался возле бабушки, и она еле растрясла меня на первом свету:
— Жалко будить, да не вдругорядь же собираться. Ставай, Васько, я подорожники склада и котомку завязала. Ставай!
…Конотоп на заулке остудил росой ноги, и вялая дремотина состани вытряхнулась из меня. За наличниками пустого дома Николая Мастеровых жадно пищали воробьята и сиво-бурые воробьи сердито отчирикивались им с прясла загона. Проходил за кобыляком и не успел обшарить наличники избы с клетью. Ну, пускай разводятся, пускай подрастают воробьята…
По верхней улице никого не видать. Спит еще на полатях без окутки дружок Ванька Фып, видит во сне отца. Скоро должен Филипп Николаевич домой воротиться из лазарета, будет у Ваньки тятя. А наш когда еще отвоюется и останется ли живой?
Вторая изба моей подружки Маньки. Вот бы по амбару стукнуть, где ночует она летом с сестрой Дунькой, и вызвать ее на улку. Не похвастаться, а сговорить в город. Отец Манькин из трудармии часто приезжает погостить, однако ни разу не возил с собой на завод. А вдруг у Дуньки парень есть и Маньку турнули под сарай на старую куделю?
Некогда мешкать. Бабушка вон как пылит улицей, даже не оглядывается. Мавра Задорина корову Рыжуху выпустила из ограды и хотела остановить Лукию Григорьевну, а она только поклонилась и дальше. И нельзя иначе: с Маврой счинись — не отвяжешься от нее долго. Полдеревни осудит, любит людей выстораживать за то да за другое, а сама и корову-то доит безумывши.
Я настигаю бабушку и стараюсь поспеть с ней в ногу. Поравнялись с домом Матрены Засони. Прозвище у нее такое. Через низкий косой заплот видно корову на крылечке. Навалила на скобленные тесины и поддевает рогом железное кольцо у дверей сенок и мычит — зовет хозяйку. Да куда там! Добудись-ко! Зря бы не дали прозвище Засоня. Все у них в породе на ходу спят. И сына Матрены из Чебаркуля вернули. Здоровенный парень Санко, а на фронт не взяли!
Бабушка быстро глянула на избу Матрены и вспомнила:
— Посулилась я вылечить Санка. Ить болесь, болесь у него ето родовая. Вылечу и, смотришь, отмучается он, на войну поедет. А то чо же? Мается парень, места себе не находит. Друзья-то все там, кто погиб, кто воюет, а его забраковали. Конешно, Афонька Кузьмы Хромого радехонек своему изъяну. Девок да солдаток перебирает, гармонь ему — не гармонь. А Санко страдает, ему на войну охота. Отхожу, отхожу, трав-то мы, Васько, вон чо всяких запасли…
Я верю бабушке. Трав-то мы прошлым годом с ней нарвали и насушили на пятрах под сараем и в амбаре. И все-то она их знает, от любой хвори запаривает травы. А наговоры шептать сами же бабы заставляют. Да и обижаются, если бабушка просто так подает питье в крынке:
— Чем мы огневали тя, Лукия Григорьевна? Анне Золенковой все честь по чести изладила, а мне и не шепнула…
Вразумления бабушкины о бесполезности наговоров не действуют. Наоборот, еще пуще обижаются и просят хоть маленько, а пошептать. Ну, возьмет она горшок или крынку с питьем и уйдет за перегородку на середе. А когда повеселевшая баба убегает с лекарством, бабушка всякий раз смеется и всплескивает руками:
— Ить я ее, ее, Васько, бранила! Рази втолкуешь, што польза в травах, а не в словах.. И колды токо я отучу баб от етих наговоров…
Вблизи моста через речку Крутишку я оглянулся на осевший дом под железом, где тоже спал друг огурешный Вовка Мышонок. Большелобый и узкоглазый, он никогда не трусил, как другие, а даже днем мог забраться в огород или огурешник. Отчаянный парень, хоть и мал ростом… Вот кому первому расскажу я про город.
С-под моста парит омутина. Вода верхом теплая, а на толщине все лето обдирает кожу холодом. С перил бы теперь «солдатиком» нырнуть, да некогда, некогда и успею набулькаться тут. У города ждет меня широкая река Исеть — быстрая и глубокая, людей в ней потонуло страсть много, по словам мамы. Сын доктора нырнул с моста и найти не могли. Другой мужик налимов ловил по надмывам-залавкам, где норы у них, — так стоя и утонул. Засосал у него руку налим по самый локоть, а вытащить рыбину мужик не смог, не осилил ее.
Страшно и подумать об Исети, если припомнить утопленников. Но если не заругается бабушка — я хоть у берега побрызгаюсь, не унесет же меня с мелкого места. А день-то жаркий будет, небо вон какое бело-умытое от лесов на все стороны…
С угора оба оглянулись мы на Юровку, нашли глазами пожарную каланчу и наш тополь за избой. Ее и не видать отсюда, а по тополине завсегда отыщется усадьба. И чуть ниже бабушкин дом — с черемухой, березкой в тынке и молодой ветлой на ограде. Нижний сучок у нее посох, его дядя Андрей окоротил, и бабушка, как ополоснет подойник, опрокидывает его на сучок-вешалку.
Мама давно у корыта в детдомовской прачечной, сестра Нюрка корову доит, а брат Кольша спит, у него работы по хозяйству на весь день хватит. Ну и на Большое озеро ему нужно дважды сходить — проверить морды и манишки. Без рыбы, наверно, мы давно бы с голода опухли. И разве мы одни: всех соседей полной чашкой желтых карасиков или мелких гольянов обносим, а Онтониде Микулаюшкиной всегда побольше. Ее «сам», Филипп Николаевич, — закадычный тятин друг, и мы все дружим, и ихняя банешка — наша общая.