Шрифт:
Среди белого дня, и до города рукой подать — вот он, по другую сторону реки, а стало на душе нехорошо, не по себе как-то… Не ахти какая и грозная птица, не орел или ястреб, да ненормальная какая-то сорока, психованная, что ли… И на разговор с ней потянуло, будто бы вздыбился на моей тропе зверюга-медведь:
— Эй ты, сорока, довольно психовать, слышишь!? Я же не взял твои яички, вернись и пересчитай их, все до единого целехоньки. Слышишь?
Для большего убеждения повернулся туда, где позади осталось действительно неприкосновенным ее гнездо. Из-за реки на тополину подлетела ворона, уселась и, вытянув шею, качнула головой, чтобы каркнуть, да не успела. Сорочий петух, дотоле как бы окаменевший, молчком набросился на нее, и ворона, подавившись сиплым карком, шарахнулась от чумной сороки, как от крупного хищника или стаи дроздов.
— Эге, да вы два сапога пара, обе нервные! — махнул я рукой на сороку, все так же долбившую саму себя, и быстро, чуть не бегом направился вдоль реки.
…Домой решил ехать на автобусе и завернул в поселок к ближней остановке. Вечерами в обычные выходные дни вроде бы некуда людям торопиться, незачем тесниться в автобусах. И сперва на остановке, кроме меня, ждали автобус опрятная старушка в старинном платке, смирно подвыпивший мужчина моих лет и трое нарядных девушек. Но стоило показаться автобусу из-за поворота, как пассажиров словно ветром надуло из улиц и переулков поселка.
Я попытался быть шестым в очереди, да где там… Не только меня, а и старушку откинула мускулистая и волевая волна молодых парней и девчат. А прибитый стихийно к двери второй волной, я хотел пропустить вперед почтенного пенсионера, однако в спину властно уперлась грудью крупная телом женщина, и помимо своей воли я попал в самое пекло давки. Чуть замешкался, оберегая девочку с запеленутым в платок крохотным котенком, как женщина — моя «носитель-ракета» — сразу напомнила о себе:
— Чего застрял, как тюхтя! Еще мужик называется!..
— Да зачем же давить друг друга, — успел промямлить я. Но женщина опять понесла меня впереди себя, а на нас напирала ватага рослых длинноволосых парней с гитарами. И пьяные, и трезвые — все тискали друг друга до той поры, пока не лязгнули «челюсти» дверок и автобус, тяжко скрипя и чихая, не стронулся с остановки. В духоте и тесноте мы проехали мост, а за ним была следующая остановка. И опять повторилось то же самое, только наоборот — лавина людская устремилась из автобуса. Стало враз свободно, свежо и покойно, но мы, оставшиеся в салоне, почему-то не занимали свободные места, а теснились в проходе.
— Все куда-то торопимся, все нервничаем и дергаем друг дружку, давим, а зачем? — печально вздохнула знакомая старушка и несмело опустилась на сиденье. И я сел, и вдруг вспомнил сорок: как бы кстати поведать о них, но не было ни сил, ни желания. Хотелось просто поскорее доехать до своей остановки, хотелось идти пешком, как все люди в прежние времена, как сам я когда-то ходил по командировкам за десятки километров.
Муравей
С детства неодолимая тяга у меня к ручьям…
В войну ручьи возвещали нам, деревенским парнишкам, что пришел конец студеной и снежной зиме, и вместе с ручьями отпускали нас на весенние каникулы. Можно было на весь день уйти в поле и на оттаявшей пашне наковырять мороженой картошки, в каком-нибудь ручье отмыть ее дожелта. Отмывать и слушать, как резвая вода утешает-приговаривает: «Перезимовали, перезимовали…»
В ручьях на поскотине, соединявших болота и лывы с Большим озером, мы с братом Кольшей до полуночи ловили самодельными сачками гольянов и желтых карасиков. Ловишь рыбешку, а сам нет-нет да и задерешь голову к небу, откуда из низкой темноты слабо посвечивают отсыревшие звезды. Там, возле них, тесно от птиц — гомонят гуси и казарки, утки и кулики… Таким живым небо бывало только весной: птицу не останавливала война, и она валом валила на родные гнездовья…
С годами все тяготы ушли, все обиды детские выплакали мы в ручьи, но зовут и зовут они, как и раньше, меня своими голосами. Бульканьем и мягким журчаньем, звонким шумом и ласковым шепотом. И нравится смотреть в ручьи, особенно в лесные. Они приглаживают траву по течению и всегда выносят что-нибудь из неведомой глубины лесов.
…Опять на пути моем у кустиков закрасневшего корой шиповника, словно отдаленным токовищем косачей, бормочет и побулькивает лесной ручей. Ручей вытекает из прозрачных берез и по еле заметной изложинке скользит через еланку к оврагу под увалом.
Встаю на колени и подхватываю губами струю — озорную, высветленную солнцем. Чем только не пахнет мягкая вода… Сосластит березовым соком и сгорчит осиновым листом, немного погодя закислит смородиной и костяникой… А грибным духом потянет с ручья — чем не первая за лето груздянка! И уж не пить, а хлебать ложкой захочется лесную снежницу.
Ручей давно отгладил руслице и редко-редко что выкруживает из леса, однако задержался возле него и жду «новостей». Эге, эвон какая-то соринка стремительно плывет-близится ко мне! Может быть, сухая березовая почка или синица сронила чешуйку с набухающей осиновой сережки?