Шрифт:
Работал в театре хорошо и, получив за роли Кутузова и Ушакова звание Заслуженного артиста, он все же не переставал жалеть, что не стал капитаном.
…Все это ярко ожило перед Юлинькой и приоткрыло прошлую жизнь Караванова. В коридоре, когда прощались, она, улыбаясь, подала ему руку и тепло посмотрела в глаза.
Уже за полночь. Шумно вздыхая, Караванов ворочался на широкой кровати. Топить еще не начали, в комнате холодно. И стало бы совсем одиноко, если бы на шкуре не посапывал рыжий Гарун.
Сегодня день рождения. В далекой юности день этот радовал. А за последние годы он сильно сдал душой. И совсем недавно вдруг заметил, что ни о чем не мечтает, ничего не ждет. Получив роль, не волнуется. Театр стал обычным учреждением, где он работает, но может и не работать. Не все ли равно, где получать зарплату? Для некоторых театр — кормушка: одни насыщают желудок, другие — тщеславие.
Земля для него — дорога, города — вокзалы, а жизнь в них — пересадка. По этой бесконечной дороге не к кому приезжать и некуда возвращаться. Судьба-проводница не зажигает фонарь, и в темноте не разберешь — где твой чемодан и есть ли что-нибудь в нем. А может быть, он пуст? Горсточка разочарований не такой уж объемистый груз для чемодана.
Горечь Караванов прикрывал иронией, подчеркнутым равнодушием. Но вот сегодняшний разговор с Юлинькой почему-то растревожил. Словно сделал что-то нехорошее и теперь не то раскаивался, не то чего-то стыдился. Иногда ловил себя на том, что начинает торопливо доискиваться — в чем же он виноват?
Да еще пришла эта беспокойная грусть. Против нее даже ирония бессильна.
Караванов протянул в темноте руку к столику, выпил стакан портвейна, закурил.
Напротив кровати вырисовывалось большое, полное мрака окно. С Яблоневого хребта мчался ветер, уже пахнущий снегом, и окно все время почему-то слегка гудело. Это наполняло душу еще большей тревогой. В окне торчала вершина тополя в лохмотьях редкой листвы. Ветки скребли по стеклу: «ширк, ширк» — словно дворник мел асфальт.
Мимо дверей четко простучали каблучки. Звякнуло ведро. Караванов приподнялся в кровати.
Легкие шаги смолкли. Хлопнуло. Мысленно увидел дверь, обитую голубой клеенкой с белыми тесемками крест-накрест.
Сунул ноги в холодные туфли, встал, набросил на плечи пальто и выпил еще портвейна. Подошел к окну. В разгоряченное лицо повеял ветерок. Огонек папироски отражался в черном стекле.
Опять застучали быстрые каблучки.
Караванов подошел к двери, перестал дышать. Каблучки отстукивали уже у дверей:, «цок-цок-цок». Караванову даже почудился шорох платья.
Ходил по комнате. Незавязанные шнурки волочились по полу, еле слышно стегали по туфлям. Провел ладонью по крупной голове и тихо запел низким басом:
На севере диком стоит одиноко….Печальны и странны были эти звуки среди ночи в темной комнате.
«Ширк, ширк» — мел за окном невидимый дворник.
Где-то на столбе качалась лампочка, и слабые блики ползали на потолке, на стене.
— Ну, поднимись, лентяй, — горячо зашептал Караванов, приседая около Гаруна и гладя Длинные бархатные уши, — у хозяина кошки на душе скребут. Не завыть ли нам, брат, с тобой?
Гарун зевнул, ткнулся влажным носом. Хозяин прижал его к груди, но тут же оттолкнул:
— Какая чушь!
Поднялся. Поразила мысль, что у него нет друзей. Вот уже два года Гарун был его постоянным спутником. Разговаривал с ним о самом задушевном. Приводил на репетиции. В зале бросал на кресло пальто, мехом вверх, Гарун садился на него и смотрел на сцену умными глазами. «Ну, что скажешь, брат? — обращался к нему хозяин. — Фальшивит актер-то? Не смотри — взвоешь!»
— Экая пошлость, — шепнул Караванов.
Гарун подошел, бросил лапы на грудь.
— На место! — рассердился Роман Сергеевич.
«Туп, туп» — звучали шаги, «ширк, ширк» — мели ветви, «чик, чик» — стегали шнурки металлическими кончиками по туфлям.
Прекрасная пальма растет…Караванов замолчал, подумал и снова пропел:
Прекрасная пальма растет…Стоя среди комнаты, думал о том, что действительно можно все прозевать.
А как хороша молодость! Да, черт возьми, что может сравняться с этой силой в душе и в теле! Бывало, проснешься, взглянешь на солнце — и хочется смеяться. И так без всякой причины целый день, месяц, годы ликует душа, полная надеждами, мечтами. И для счастья нужна только капля на ветке, мокрый листок — сущий пустяк! В эту сияющую пору люди совершают подвиги. Ищут правду. Сражаются за доброе. Тогда птицы прилетают. А он погас, отяжелел, смирился. И только огонек насмешки, — но не мечты, — освещает его тропу. Но вот сейчас, когда в ушах еще отдается «цок, цок, цок», он почувствовал, как в душе забрезжило. И он, пожалуй, в эту глухую, бурную ночь готов, как юнец, прийти к заветной двери, стукнуть и сказать: «Нехорошо мне одному… Улетают, улетают птицы…»
Неужели все возвращается? Неужели ничего и не гасло, а только слегка притухло под пеплом иронии?
В темноте сильно и радостно пах на блюдце разломленный мандарин.
Днем мандарины горят, как маленькие солнышки, напоминая о весне, о юге, о цветах…
Опять Голобоков
Алеша в отчаянии забился в темный угол. Свисали сукна, веревки, вырезанный из материи сад. Доносились голоса репетирующих. Актеры за кулисами говорили шепотом, изъяснялись жестами, ходили на цыпочках, точно все куда-то крались.