Шрифт:
Малейший протест вызывал расстрел. Бессильные люди бродили как тени. Многие доходили до такой степени истощения, что, сидя под солнечной стеной барака, не имели сил подняться, чтобы дойти до бочки с водой, чтобы утолить жажду. Немецкая стража, собирая для поверки, подымала и подгоняла их палками.
Часто случались эпидемии дизентерии. Больным никакой помощи не оказывалось, им предоставляли медленно умирать. Каждое утро немецкие санитары в специальной одежде и масках заходили в бараки и баграми вытаскивали трупы, которые сваливали, как падаль, в общие ямы. Около каждого русского лагеря в таких “братских” могилах нашли упокоение десятки тысяч русских воинов. (…)
Советские воины были брошены на произвол судьбы своим правительством, которое всех пленных огульно приказало считать “дезертирами” и “предателями”. Все они заочно лишались воинского звания, именовались “бывшими военнослужащими” и поступали на учет НКВД так же, как и их семьи, которые лишались продовольственных карточек.
Об этом известно было в лагерях, и это обстоятельство еще более отяжеляло душевное состояние военнопленных, которые не только материальной поддержки ниоткуда получить не могли. Они чувствовали себя в безвыходном тупике, обреченными на медленную гибель.
При таких условиях, когда немецкое командование предложило этим людям, обратившимся в живые скелеты, нормальный военный паек своих солдат, чистое жилье и человеческое отношение, многие согласились одеть немецкий мундир, тем более что им было объявлено, что из них будут формировать части для тыловой службы и работы.
Пусть, кто может, бросит в них камень…»
…Александр Исаевич Солженицын тоже касался этой поистине сложнейшей темы. В своем опыте художественного исследования «Архипелаг ГУЛАГ» он с болью в душе писал:
«Только наш солдат, отверженный родиной и самый ничтожный в глазах врагов и союзников, тянулся к свинячей бурде, выдаваемой с задворков Третьего рейха. Только ему была наглухо закрыта дверь домой, хоть старались молодые души не верить: какая-то статья 58—1 б и по ней в военное время нет наказания мягче, чем расстрел! За то, что не пожелал умереть от немецкой пули, он должен после плена умереть от советской! Кому от чужих, а нам от своих…
Итак, какие же пути лежали перед русским военнопленным?
Законный — только один: лечь и дать себя растоптать. Каждая травинка хрупким стеблем пробивается, чтобы жить. А ты — ляг и растопчись. Хоть с опозданием — умри сейчас, раз уж не мог умереть на поле боя, и тогда тебя судить не будут.
Спят бойцы. Свое сказали И уже навек правы.Все же все остальные пути, какие только может изобрести твой отчаянный мозг, — все ведут к столкновению с Законом.
Побег на родину — через лагерное оцепление, через пол-Германии, потом через Польшу или Балканы, приводил в СМЕРШ и на скамью подсудимых: как это ты бежал, когда другие бежать не могут? (…)
Выжить в лагере за счет своих соотечественников и товарищей? Стать внутрилагерным полицаем, комендантом, помощником немцев и смерти? Сталинский закон не карал за это строже, чем за участие в силах Сопротивления — та же статья, тот же срок (и можно догадаться, почему: такой человек менее опасен!). Но внутренний закон, заложенный в нас необъяснимо, запрещал этот путь всем, кроме мрази.
За вычетом этих четырех углов, непосильных или неприемлемых, оставался пятый: ждать вербовщиков, ждать куда позовут.
Иногда на счастье приезжали уполномоченные от сельских бецирков и набирали батраков к бауэрам; от фирм отбирали себе инженеров и рабочих. По высшему сталинскому императиву ты и тут должен был отречься, что ты инженер, скрыть, что ты — квалифицированный рабочий. Конструктор или электрик, ты только тогда сохранил бы патриотическую чистоту, если бы остался в лагере копать землю, гнить и рыться в помойках…
А то приезжие вербовщики совсем иного характера — русские, обычно из недавних красных политруков, белогвардейцы на эту работу не шли. Вербовщики созывали в лагере митинг, бранили советскую власть и звали записываться в шпионские школы или во власовские части.
Тому, кто не голодал, как наши военнопленные, не обгладывал летучих мышей, залетавших в лагерь, не вываривал старые подметки, тому вряд ли понять, какую необоримую вещественную силу приобретает всякий зов, всякий аргумент, если позади него, за воротами лагеря, дымится походная кухня и каждого согласившегося тут же кормят кашею от пуза — хотя бы один раз! хотя бы в жизни еще один только раз!
Но сверх дымящейся каши в призывах вербовщика был призрак свободы и настоящей жизни — куда бы ни звал он! В батальоны Власова. В казачьи полки Краснова. В трудовые батальоны — бетонировать будущий Атлантический вал. В норвежские фиорды. В ливийские пески. В “hiwi” — “Hilfswillige” — добровольных помощников немецкого вермахта… Наконец, еще — в деревенских полицаев, гоняться и ловить партизан (от которых Родина тоже откажется, от многих). Куда б ни звал он, куда угодно — только б тут не подыхать, как забытая скотина.