Белов Василий Иванович
Шрифт:
– Оно верно. Все покупное стало. Дошло... Только я, Митя, никуда с тобой не поеду. Жила не та стала.
– Да почему не та? Ты же и плотник, и печник, и ведра вон гнешь.
– Гну. А на чужой стороне меня самого это... в дугу.
– А-а, ну тебя!
Митька плюнул и ушел. Но не отступился, мазурик, и вечером опять пристал как банный лист к заднице, и у Ивана Африкановича что-то надломилось, треснуло в сердце, не стал спать по ночам.
Куда ни кинь, везде клин, все выходило по-Митькиному.
Задумал, затужил, будто задолжал кому, а долг не отдал.
Будто потерялось в жизни что-то самое нужное, без чего жить нельзя и что теперь вроде бы и не нужным стало, а глупым и пустым, даже обманным оказалось.
По вечерам они скрывались от баб у реки за кустами и курили. Иван Африканович весь прокоптел даже и больше молчал, а Митька агитировал его и тоже все дымил в горячке.
– Вот ты, Африканович, говоришь-город как нетопленная печь, не греет, не тешит. А тут у тебя греет?
Тешит?
– Тут, Митя, тоже не греет. Дело привычное.
– Ну вот.
– Только ведь я уже не молоденький вроде по баракамто сшиваться.
– Первое время, может, и по баракам. Так ведь ты живой человек, мы ж не будем сложа руки сидеть, а будем дела делать.
– Это какие дела? Вроде таких, когда баб-то на ночь покупают?
– съязвил Иван Африканович, а Митька рассердился взаправду.
– Вот прицепился к слову! Да что я тебе, худа хочу, что ли?
– Какое худа, знаю, что не худа. Только ты и сам, может, не знаешь, где мое худо, где добро.
– У всех людей и худо и добро одни и те же!
– Разные, паря.
– Хм...
И вот однажды Митька закусил губу,-видать, лопнуло у него терпенье.
– Ну и х... с тобой! Вкалывай тут! За так. Добрё-худё!
Митька вытянул губы, передразнивая Ивана Африкановича.
– Ты хоть бы о ребятах подумал, деятель! Ты думаешь, они тебя добром помянут, ежели ты их в колхозе оставишь, когда это... в Могилевскую-то?
Иван Африканович побледнел, засуетился, этот Митькин довод подействовал сильнее всех других. А Митька, видя, что зять уступает и сейчас вовсе сдастся, старался закрепить победу:
– Бабам скажем, что временно, недели на три. Слышь?..
А сейчас пойдем, пиши заявление на правление колхоза.
Дадут справку, так дадут, а не дадут, так в рыло не поддадут. Уедем и так.
Иван Африканович почувствовал, как где-то под ложечкой сладко, как в юности перед дракой, защемилась тревога. А вечером, после очередного разговора, вдруг сразу отчаянная решимость преобразила Ивана Африкановича, он подошел к шкапу, вынул трешник и подал Митьке:
– Беги!
Митька отмахнулся, говоря:
– Что у меня, нет, что ли? Спрячь, не показывай.
– А я говорю, беги!-Иван Африканович так страшно, так небывало взглянул, что Митька заткнулся, взял деньги и пошел за водкой.
А Иван Африканович сел писать заявление на справку.
Правление в колхозе собиралось чуть ли не каждую неделю, и ждать пришлось недолго. В новой еловой конторе, в председательской половине, собрались правленцы, приглашенные и просители ждали кто на крыльце, кто у счетоводов. Подходили еще.
– Мужиков-то, мужиков-то, как у конторы!
– Сидим ждем у моря погоды.
– Возьми да походи.
– Мне ходить нечего, я не начальство.
– Оно конешно.
– Ночевали здорово!-сказал Иван Африканович.
– Ивану Африкановичу наше с кисточкой.
– Нынче палку брось наугад, как раз в начальника попадешь.
– Иначе-то, вишь, нельзя.
– Почему?
– А потому, что борьба с вином.
– Здря.
– Чего здря?
– Да эта... борьба-та.
– С вином-то?
– Ну.
– Оно конешно, не углядишь. Вон я вчера иду, а Юрко сосновский пьяный идет и вот хохочет, вот заливается.
"Чего,-говорю,-тебе весело стало?" А он хохочет. "Я,- говорит,-выпил, вот и хохочу. А что,-говорит,- ты мне хохотать запретишь? Не запретишь". Я говорю: "Ты трезвый-то больше в землю быком глядишь, слова от тебя не учуешь".-"А мы,-говорит,-и в коммунизм пьяненькие зайдем". Я говорю: "Куда тебя в коммунизм, такого теплого".-"А что, негож?" Это он кричит, а сам на меня. Ну, я от его задом да боком, думаю, отряховку даст ни за что ни про что.
– Здря.
– Чего?
– Да задом-то.