Шрифт:
Марик бредет куда глаза глядят, не узнавая города, удивляясь тому, как сильно он изменился. Подобрался, запестрел витринами, засверкал рекламами.
Подмораживает. Под ногами хрустит ледок. Снег сыплет все гуще. Хмель выветрился, и Марик почувствовал, как устал, и физически, и морально. Он остановился, стараясь понять, куда его занесло. Домой не хочется. Дома Ирка. Пылающий сгусток ненависти и презрения.
Любил ли он ее, вдруг спросил себя Марик. Если честно, он и сам не знал. Не было у него ответа. Может, и любил, но не Ирку, а другую женщину, которую разглядел в ней. Та, другая женщина, привлекала его бесшабашностью, нахальством, острым язычком. Не сразу он заметил, что язычок раздвоенный. И еще… жадностью! Именно жадностью, с которой она спешила жить, хватая все, что втягивалось в ее орбиту. Неразборчивой жадностью, как он понял потом. Всеядностью. Она могла сидеть допоздна в баре, хлестать водку с шампанским, потом танцевать до упаду в самой занюханной дискотеке, являться домой под утро, а в девять мчаться на первый урок в техникум, где она тогда еще преподавала английский. Тощая, как подросток, с вихлявой походкой и шальными глазами, она казалась ему удивительно юной и свежей, а себя он видел кем-то вроде отца неразумного дитяти, готовясь добродушно, но твердой рукой отнимать у дитяти шоколадки и подсовывать тарелку с гадкой, но полезной манной кашей. Мнилась ему смутно некая роль наставника и путеводной звезды, и он ничего не имел против.
Не получилось. Их союз напоминал связку из суетливого муравья и толстой неповоротливой гусеницы, с той разницей, что муравей вкалывает, а Ирка жаждала развлечений. Или юркого катера и тяжелой баржи, груженной цементом или кирпичами. Это был дуэт скрипки и барабана. Ребенок оказался слишком испорченным. Да и не ребенок это был. Марик в своем идеализме, воспитанный мамой с фарфоровыми рассеянными глазами, видел в Ирке малого неразумного ребенка и представлял себе, как тот меняется от его снисходительно-мудрых педагогических приемов. Увы, увы…
Прозрение наступило на очередной тусовке с приезжими киношниками, снимавшими у них что-то из жизни простых людей из провинции. Какие-то бандюки, умные следователи, отцы города – авторитеты… Они все поддали тогда изрядно, шум стоял, каждый выкрикивал что-то свое, не заботясь о слушателях. Он, Марик, красиво ухаживал за актрисой, которая играла роль танцовщицы из ресторана, развратной особы, а по сути самою себя, и не выпускал из вида Ирку, которая отрывалась от всей души. В короткой юбочке, подвижная, худенькая, она выплясывала с длинным помощником режиссера, высокомерно-снисходительным столичным парнем. Под левым коленом у Ирки на колготке светилась большая дыра. Марик усмехнулся. Тогда она еще напоминала ему избалованного ребенка, сметающего все подряд с жизненных прилавков, давящегося конфетами, зеленым крыжовником и солеными чипсами одновременно.
Потом Ирка исчезла – видимо, вышла покурить, как он подумал. Потом вернулась. Дырки не было. И колготок, кажется, тоже не было. Он, озадаченный, сначала не понял. Но в памяти всплыло воспоминание о некой замужней даме, вхожей к ним в дом, которая, затащив его, подростка, в спальню родителей, торопливо стаскивала с себя колготки… А потом торопливо запихивала их в сумку, боясь, что застукают, и выскакивала в гостиную дожидаться его, Марика, матери, которая вышла в магазин по соседству. Благо осень теплая стояла.
Что он почувствовал тогда? Примерно то же, что чувствует человек, которого внезапно ударили под дых. Перехватило дыхание, забился пульс в затылке, стало жарко. Гадливость почувствовал и, как ни странно, желание. Он представлял себе, как она торопливо снимает колготки где-нибудь в темном коридоре, прижатая к стене длинным помрежем, и заталкивает их в крошечную красную сумочку. Задирает юбку, вскрикивает, задыхается, впивается в его рот хищными губами…
Больше всего на свете он хотел бы оказаться на месте этого подонка…
– Этот длинный вокруг тебя круги писал, – сказал он небрежно, уже в машине, по дороге домой. – Я даже ревновать стал.
– Тебе нечего ревновать, – сказала Ирка насмешливо-торжествующе. – Я – верная жена!
Она положила руку на его колено, сжала, и он во второй раз за вечер испытал такое сильное желание, что помутилось в глазах. Он хотел ее, презирая и уже ненавидя. Презирая и ненавидя себя… А еще ему хотелось ударить ее, разбить в кровь лицо, стереть гнусную ухмылку и увидеть страх в лживых глазах…
…Вдруг рядом с ним резко затормозила машина, голубая «Тойота». Вырванный из прошлого, он невольно отступил в глубь тротуара. Из машины выскочила женщина и бросилась к нему. Марик испытал мгновенную оторопь и что-то похожее на страх.
– Простите, – забормотала женщина, хватая его за рукав, – я не знаю, как вас зовут… Как хорошо, что я вас заметила… Вы были у нас… Я работаю у Юлии Павловны, помните?
– В чем дело? – Марик на глазах обретал свой обычный самоуверенный вид.
– Я не знаю, куда ехать… со мной Юлия Павловна, ей нужно в больницу… Пожалуйста…
– А где Алекс?
– Не знаю. Его мобильник не отвечает. Пожалуйста! Я даже не знаю, куда ее везти!
– Так, отсюда на Стрелецкую, – говорил Марик деловито, усаживаясь рядом с женщиной. – Давайте прямо, я скажу, где повернуть.
Он уселся рядом с крупной девушкой, оглянувшись на Юлию – неподвижную, бледную, с разметавшимися волосами.
– Что с ней?
– Меня не было дома, – принялась объяснять женщина, – а она оделась, вышла… и упала… Я чуть не ударила ее машиной… Она сидела на дороге… Меня до сих пор колотит… как подумаю… – она судорожно вздохнула.