Шрифт:
Середина этой цепи была надета на крюк, вбитый в столб. Две-три сажени отступя от помоста, стояли в две или три шеренги солдаты с ружьями, образуя сплошное каре с широким выходом против лицевой стороны эшафота. Затем, отступя еще пятнадцать-двадцать сажен от солдат, стояли конные жандармы, довольно редко, а в промежутке между ними и несколько назад — городовые. Непосредственно за городовыми расположилась публика ряда в четыре-пять, по преимуществу интеллигентная».
Пришла поглазеть на гражданскую казнь и публика простая. Еще один мемуарист, врач Дмитрий Александрович Венский, отмечал, что позади «публики, одетой прилично», находилась совсем другая: «помню, что рабочие расположились за забором не то фабрики, не то строящегося дома, и головы их высовывались из-за забора. Во время чтения чиновником длинного акта, листов в десять, — публика за забором выражала неодобрение виновнику и его злокозненным умыслам. Неодобрение касалось также его соумышленников и выражалось громко. Публика, стоявшая ближе к эшафоту, позади жандармов, только оборачивалась на роптавших».
Изумительно живописное описание гражданской казни Чернышевского оставил в своем романе «Дар» Владимир Набоков: «Моросило, волновались зонтики, площадь выслякощило, все было мокро: жандармские мундиры, потемневший помост, блестящий от дождя гладкий, черный столб с цепями. Вдруг показалась казенная карета. Из нее вышли необычайно быстро, точно выкатились, Чернышевский в пальто и два мужиковатых палача; все трое скорым шагом прошли по линии солдат к помосту.
Публика колыхнулась, жандармы оттеснили первые ряды; раздались там и сям сдержанные крики: «Уберите зонтики!» Покамест чиновник читал уже известный ему приговор, Чернышевский нахохленно озирался, перебирал бородку, поправлял очки и несколько раз сплюнул. Когда чтец, запнувшись, едва выговорил «сацалических идей», Чернышевский улыбнулся и тут же, кого-то узнав в толпе, кивнул, кашлянул, переступил: из-под пальто черные панталоны гармониками падали на калоши. Близко стоявшие видели на его груди продолговатую дощечку с надписью белой краской: «государственный преступ» (последний слог не вышел). По окончании чтения палачи опустили его на колени; старший наотмашь скинул фуражку с его длинных, назад зачесанных, светло-русых волос. Суженное книзу лицо с большим, лоснящимся лбом, было теперь опущено, и с треском над ним преломили плохо подпиленную шпагу. Затем взяли его руки, казавшиеся необычайно белыми и слабыми, в черные цепи, прикрепленные к столбу; так он должен был простоять четверть часа. Дождь пошел сильнее: палач поднял и нахлобучил ему на голову фуражку, — и неспешно, с трудом, — цепи мешали, — Чернышевский поправил ее. Слева, за забором, виднелись леса строившегося дома; с той стороны рабочие полезли на забор, было слышно ерзанье сапог, взлезли, повисли и поругивали преступника издалека. Шел дождь; старший палач посматривал на серебряные часы. Чернышевский чуть поворачивал руками, не поднимая глаз. Вдруг из толпы чистой публики полетели букеты. Жандармы, прыгая, пытались перехватить их на лету. Взрывались на воздухе розы; мгновениями можно было наблюдать редкую комбинацию: городовой в венке. Стриженые дамы в черных бурнусах метали сирень. Между тем Чернышевского поспешно высвободили из цепей и мертвое тело повезли прочь. Нет, описка: увы, он был жив, он был даже весел! Студенты бежали подле кареты с криками: «Прощай, Чернышевский! До свиданья!» Он высовывался из окна, смеялся, грозил пальцем наиболее рьяным бегунам.
«Увы, жив», — воскликнули мы, ибо как не предпочесть казнь смертную, содрогания висельника в своем ужасном коконе, тем похоронам, которые спустя двадцать пять бессмысленных лет выпали на долю Чернышевского. Лапа забвения стала медленно забирать его живой образ, как только он был увезен в Сибирь…»
Как и всякий большой писатель, Набоков позволил себе подчинить истину художественному вымыслу и стилю. Все в тот день было почти так, как он написал, но не совсем так. Скажем, букетов было лишь два: большой букет красно-розовых цветов кинули, по свидетельству мемуариста Владимира Яковлевича Кокосова, когда Чернышевского только завели на эшафот, а еще один кинули позже, при посадке в повозку. Никаких городовых в венке.
Понятно, впрочем, каким источником вдохновлялся Набоков, описывая детали происходившего, — то был подробнейший и весьма красочный дневник капитана Генштаба Владимира Константиновича Гейнса: «Какая-то старуха предложила мне скамейку. «Надо сиротам хлеб заработать», - говорила она мне. Если бы она взяла с меня не 10 коп., а 50, то и тогда я с удовольствием взял бы скамью, потому что публики набралось слишком много, и мне уже приходилось стоять в третьем ряду.
Три четверти часа мне пришлось стоять на скамейке, дожидаясь приезда Чернышевского. Но для меня это время прошло быстро. Я жадно вглядывался во всякую подробность. Хозяйка моей скамьи, стоя вместе со мной, рассказывала мне, как новичку, что будут делать с преступником. Показала саблю, заранее подпиленную и стоящую внизу эстрады. Заметила, между прочим, что в прежние разы столб был гораздо ближе к народу, чем теперь, но все-таки будет слышно, что прочтет арестанту Григорьев (помощник надзирателя)…
Ряд грустных мыслей был прерван каким-то шумом толпы; «едут», - сказала старуха. «Смирно», - раздалась команда, и вслед за тем карета, окруженная жандармами с саблями наголо, подъехала к солдатам. Карета остановилась шагах в пятидесяти от меня; я не хотел сойти с своей скамьи, но видел, что в этом месте толпа ринулась к карете; раздались крики «назад»; жандармы начали теснить народ; вслед за тем три человека быстро пошли по линии солдат к эстраде: это был Чернышевский и два палача. Раздались сдержанные крики передним: «Уберите зонтики», и все замерло. На эстраду взошел какой-то полицейский. Скомандовали солдатам «на караул». Палач снял с Чернышевского фуражку, и затем началось чтение приговора. Чтение это продолжалось около четверти часа. Никто его не мог слышать. Сам же Чернышевский, знавший его еще прежде, менее чем всякий другой, интересовался им. Он, по-видимому, искал кого-то, беспрерывно обводя глазами всю толпу, потом кивнул в какую-то сторону раза три. Наконец чтение кончилось. Палачи опустили его на колени. Сломали над головой саблю и затем, поднявши его еще выше на несколько ступеней, взяли его руки в цепи, прикрепленные к столбу. В это время пошел очень сильный дождь; палач надел на него шапку. Чернышевский поблагодарил его, поправил фуражку, насколько позволяли ему его руки, и затем, заложивши руку за руку, спокойно ожидал конца этой процедуры. В толпе было мертвое молчание. Старуха, сошедшая со скамьи, беспрерывно задавала мне разные вопросы вроде таких: «В своем ли он платье или нет? Как он приехал — в карете или в телеге?» Я беспрерывно душил свои слезы, чтобы можно было отвечать кое-как старухе. По окончании церемонии все ринулись к карете, прорвали линию городовых, схвативших друг друга за руки, и только усилиями конных жандармов толпа была отделена от кареты. Тогда (это я знаю наверное, хотя не видел сам) были брошены ему букеты цветов. Одну женщину, кинувшую цветы, арестовали. Карета повернула назад и по обыкновению всех поездок с арестантами пошла шагом. Этим воспользовались многие, желавшие видеть его вблизи. Кучки людей человек в 10 догнали карету и пошли рядом с ней. Нужен был какой-нибудь сигнал, для того чтобы совершилась овация. Этот сигнал подал один молодой офицер; снявши фуражку, он крикнул: «Прощай, Чернышевский»; этот крик был немедленно поддержан другими и потом сменился еще более колким словом «до свидания». Он слышал этот крик и, выглянувши из окна, весьма мило отвечал поклонами. Этот же крик был услышан толпою, находящейся сзади. Все ринулись догонять карету и присоединиться к кричавшим. Положение полиции было затруднительное, но на этот раз она поступила весьма благоразумно и против своего обыкновения не арестовала публику, а решилась попросту удалиться. Было скомандовано «рысью!», и вся эта процессия с шумом и грохотом начала удаляться от толпы. Впрочем, та кучка, которая была возле, еще некоторое время бежала, возле еще продолжались крики и махание платками и фуражками. Лавочники (ехали мимо рынка) с изумлением смотрели на необыкновенное для них событие. Чернышевский ранее других понял, что эта кучка горячих голов, раз только отделится от толпы, будет немедленно арестована. Поклонившись еще раз с самою веселою улыбкой (видно было, что уезжал в хорошем настроении духа), он погрозил пальцем. Толпа начала мало-помалу расходиться, но некоторые, нанявши извозчиков, поехали следом за каретой».
Читатель, надеюсь, простит автору размер цитаты, но уж очень она живописна. И не нужно быть дипломированным литературоведом, чтобы увидеть многочисленные переклички романного описания с текстом Гейнса. Хотя одним им Набоков, разумеется, не ограничился: явно штудировал он и воспоминания упомянутого Владимира Кокосова, где сказано и про лицо Чернышевского, которые «казалось суженным книзу», и про то, что «кисть руки казалась очень белой, при резкой разнице с темным рукавом пальто».
Владимир Галактионович Короленко, писавший уже в начале XX столетия о судьбе Чернышевского, так соединил многие фрагменты воспоминаний: «Это пасмурное утро с мелким петербургским дождиком… черный помост с цепями на позорном столбе… фигура бледного человека, протирающего очки, чтобы взглянуть глазами философа на мир, как он представляется с эшафота… Затем узкое кольцо интеллигентных единомышленников, сжатое между цепью жандармов и полиции, с одной стороны, и враждебно настроенным народом — с другой, и… букеты, невинные символы сочувственного исповедничества. Да, это настоящий символ судеб и роли русской интеллигенции в тот период нашей общественности…»
Кстати сказать, столичный обер-полицеймейстер Анненков в своем донесении о гражданской казни описал происходившее весьма сдержанно, без какого-либо драматизма: «Всеми зрителями, которых было довольно значительное число, соблюдена была совершенная тишина и никакого случая беспорядка не было… Я имею еще сведение, что на возвратном пути, когда экипаж, в котором был Чернышевский, проехал всю длину 4-й улицы (на Песках) и подъехал к Лиговке, несколько извозчичьих экипажей с седоками, в числе которых были и женщины, догнали кортеж и намеревались ехать около его; но так как экипаж был конвоирован жандармами, то они должны были отстать и разъехаться».
На то и есть, впрочем, официальный отчет, чтобы сгладить и затушевать неприятные аспекты происходящего.
Интересная деталь напоследок: во многих современных изданиях публикуются карандашные зарисовки гражданской казни Чернышевского — с примечанием, что сделаны они неизвестным очевидцем экзекуции. Такая же нелепица, как и упоминавшийся выше рисунок «с места казни» петрашевцев. Сделаны эти рисунки были в 1905–1906 годах Татьяной Николаевной Гиппиус, причем экзекуцию она изобразила не вполне точно. Известно, что шпагу ломали над непокрытой головой, а на рисунке Гиппиус, запечатлевшем этот момент, фуражка не покидает голову Николая Гавриловича. Да и следов теплого пристегнутого воротника пальто, о котором упоминают мемуаристы, на рисунках не сыщешь.