Шрифт:
Молчание Карима было мягким, как хорошая земля. Мягким и легким. Он сидел передо мной, и в этом молчании возбуждался его член. Он вырастал быстрее, чем похожие на него цветы дигиталиса. И ему понадобилась не неделя, а всего несколько минут, чтобы достичь своего волнующего расцвета. Если я верно помню мамины уроки ботаники, это растение больше похоже на гриб, чем на цветок. Я мысленно перебрала ядовитые грибы. (У меня в прихожей висит большой постер «Грибы наших лесов»; под фотографиями грибов стоят их названия и комментарии: съедобен, опасен, ядовит, смертельно ядовит.)
Лежа на кровати в полумраке комнаты, укрывшей нас от безмолвной ярости лета, я задавалась вопросом, каково же это растение, выросшее в моих руках, – смертельно ядовито или съедобно. Надо было бы поинтересоваться у матери на этот счет:
– Как ты думаешь, мне не стоит его пробовать?
Но я не затем поднималась на пятый этаж, чтобы дожидаться разрешения матери или ее мнения о том, что ядовито, а что нет. И я отдалась этой незнакомой стихии, этому серому, обволакивающему молчанию.
У Карима было худое, слишком худое тело. Когда я его трогала, мне казалось, будто я трогаю деревяшку, что-то гладкое и твердое. И это тоже успокаивало. Не было ничего тайного в его вставшем члене, напоминавшем мне ручку лопаты, которой я работала в саду.
Я познавала не столько его, сколько самое себя. Когда он брал меня, я была невинна и не ощущала особых эмоций. А потом во мне медленно разгорался свет, озаряя нечто такое, о чем я и не подозревала. Закрыв глаза, чтобы лучше видеть, что происходит в этой темноте, которая, похоже, была мной, я открывала неведомые доселе внутренние просторы.
После любви я укрывалась в его молчании, как будто нам пришлось вместе пересечь эти просторы желания и наслаждения, чтобы дать тишине окутать нас целиком. Я смотрела, как свет, просачиваясь сквозь жалюзи, ложится полосами на его тело, смотрела, как он спит в духоте послеполуденного часа.
Стоит знойное лето, и мы видимся почти каждый день. Свидания назначаю я, властно, грубо. Я не узнаю себя, неужели это я, дочь моей матери?
Я не хочу видеть его вечерами, только после полудня. Когда я прихожу в мансарду, он уже ждет меня, раздетый, горя от нетерпения. Я не спрашиваю себя, люблю ли я его, то, что со мной происходит, слишком далеко от слова «любовь», которому меня усердно учили. И каждый раз, когда я прихожу к нему, какая-то часть меня остается стоять у подъезда. Мне кажется, я знаю, что одно лишь мое тело тает в его руках, что я не могу дать ему остальное, потому что подле него остального не существует. С ним я живу только настоящей минутой и этим заливающим меня светом, от которого перехватывает дыхание.
После любви мы лежали рядом на кровати, нагие и безмятежные, будто на пляже. Я слышала морской прибой и вспоминала жаркие летние дни в Тоскане и ласковое солнце под соснами. Я говорила себе, что здесь, где мы сейчас, мы с Каримом очень похожи. В эти минуты я была такой же одинокой, такой же чужой, как он.
Мне нравилось, как он занимается любовью, – долго. Его, казалось, больше заботило мое удовольствие, чем его собственное. Когда он входил в меня, было такое ощущение, будто он меня баюкает; грань между «внутри» и «снаружи» размывалась, я чувствовала, что таю на нем и одновременно крепну. Я уже не знала, движется ли он взад-вперед внутри моего тела или, наоборот, все мое тело охвачено этим покачиванием.
Карим никогда не просил большего, и я была счастлива. Он был нетребователен, не хотел бывать со мной на людях или проводить вместе ночи, не претендовал на мое общество в долгие воскресные часы, что тянутся между сиестой и футбольным матчем.
Один-единственный раз мы были вместе в кино. Мы спустились по лестнице, переступили порог дома. По другую сторону улицы, на пустыре, находилась автостоянка. Позади нас вокзал. Я чувствую, что мне страшно: вдруг меня узнают. Вдруг кто-то именно сейчас пройдет по пустырю и увидит меня рядом с ним. Виноватая в послеполуденном свете, я иду с ним у всех на виду. Как будто следы наслаждения заметны издалека, как будто оно окружает меня нимбом. Давнее-давнее чувство вины поднимается во мне, связанное с этим наслаждением, которое должно быть засекреченным и храниться в тайне.
Нет, урезониваю я себя, нет никаких шансов встретить кого-то знакомого, и все же страх не отпускает меня: вдруг кто-нибудь увидит нас с Каримом и расскажет – но что расскажет и зачем? – моей матери. Идти с Каримом по улице кажется мне неприличным, куда более неприличным, чем лежать с ним голой в его комнате. Я не знаю толком, откуда взялось это чувство стыда. То, что с нами происходит, не укладывается ни в какие рамки, о нем не расскажешь никакими словами. Мне кажется, что идти рядом с этим мужчиной – значит выставить напоказ что-то, что должно быть скрыто, чему нет места в обыденной реальности летних улиц. Быть может, где-то в другом городе, на другой широте я могла бы идти с ним рядом.
Я поняла это в тот летний послеполуденный час: единственное, что мне можно, – приходить к нему днем в его тесную квартирку под крышей, потому что там мы одни и нас никто не увидит.
Я помню, как, выйдя из кино, отошла от него на изрядное расстояние, давая понять, что я с ним незнакома. Никто не должен знать, что мы вместе ходили в кино, пусть все думают, будто нам по чистой случайности по пути.
Я избегала заговаривать с ним; весь сеанс сидела, точно кол проглотив, как будто десятки пар глаз в зале наблюдали за мной.