Шрифт:
— Крестьянство делится на три мёта, как и земля. Первый мёт — земля удобь, самая хорошая, второй мёт — похуже, а третий — совсем плохая: овраги, долки, вымочные места, прогоны или гора Полати. Чего ни сей на камнях, семян не соберешь. Отсюда и понятно, что с первого мёта спрашивается больше, так как земля дает полновесный урожай, со второго — меньше, а с самого последнего — бог его простит. К первому мёту мы причисляем справных домохозяев, ко второму — середняков, а к последнему мёту — бедноту. Весь главный доход хозяин берет с хорошей земли, потом с средней, а с захудалой взятки гладки. Ее сколько ни навозь, плохую-то, она все никуда не годна.
— К чему ты? — спросил Ефрем.
— Как вы знаете, товарищи, советская власть последний мёт, стало быть бедноту, освободила от всяких налогов. Это сделано вполне справедливо. Так и надо. Мы должны помочь советской власти дойти до точки. Голос массы ей всего дороже. Пусть она заручится нашим твердым словом и издаст такой декрет для бедноты, в котором укажет, что, поскольку беднота освобождена от несения всех повинностей, освобождена от сельхозналога, от местного налога, от страховых взносов, от засыпки ссуды, то есть не несет никаких тягот, не участвует своим имуществом в государстве, а только пользуется предоставленными ей льготами, всю эту бедноту освободить еще от последней обязанности от го-ло-са. Вот мое слово по существу ведения собрания. Фактически, предлагаю сейчас, поскольку беднота кричит, чтобы разложить налог по имущим, мы должны согласиться, но пусть, если их не облагают, сейчас же уходят со схода, как освобожденные от голоса. Мы этот вопрос без них лучше обсудим. Согласны?
— Согласны! — раздались голоса.
— Голосуй, исполнитель.
Николай спрыгнул с телеги, вытер капли на лбу и с торжествующим лицом прошелся «бревнам, где ему сейчас же дали место.
Народ возле мазанки словно только опомнился, зашевелился, загалдел:
— Как уйти со схода?
— Кого ослобонить от голоса?
— Кто последний мёт?
Воробей, все время вертевшийся то около одного, то около другого, пронзительно пищал:
— Голосуй, исполнитель, чего ты рот разинул?..
Исполнитель растерялся. Он смотрел на галдящих мужиков и не знал, кого слушать. Сзади него стоял Лобачев и, едва шевеля губами, легонько толкал в спину.
— Предложенье справедливо. Вели поднимать руки.
— Граждане…
Но в этот момент, в разгар самых ожесточенных криков и ругани, злобная, раскрасневшаяся прорвалась на середину Прасковья. У нее был решительный вид.
Забравшись на телегу и уставив глаза на опешившего исполнителя, она, словно готовая вцепиться ему в волосы, крикнула:
— Ну-ка, уйми горлопанов, чтоб не орали!
— Ти-иша-а! — что есть мочи завопил исполнитель. — Председатель взаимопомощи сказать хочет!
Петька с ужасом смотрел на свою мать. Ему страшно было сейчас за нее. Такого распаленного злобой лица он у нее не видал никогда.
Высоко поднимая грудь, стесненную дыханием, она обвела всех взглядом и растягивала слова:
— Я вам ска-ажу, я вам, граждане хороши, скажу… Ну, Миколенька, — повернулась она к бревнам, где сидел Николай и покуривал, — ну дочирикался ты, советскую власть к точке довести пожелал, только сам ты до этой точки дошел. Тпру, дальше ехать некуда. Хорошо ты говорил, как топленое масло в горшок цедил, только с кем ты надумал последний мёт? С кем совет держал бедноту права голоса лишать? Ой, знаю, с кем, ой, догадываюсь! И как это ты весь распахнулся, как все потроха свои показал. Только чудно мне, не тому тебя обучали в Красной Армии. Ведь ты еще гимнастерку не износил. Мой совет: сними ее, она со стыда желтой стала. А еще хочется спросить тебя, не упомнишь ли ты, что говорил нам, как из армии пришел?
— Ничего не говорил! — выкрикнул Николай.
— Забыл? Память отшибло? А как распинался: «Вся опора советской власти в деревне — бедняки». Забыл, как с братьями телят пас, как кусочки собирал? Все забыл. Сам с собой теперь спорить принялся, с прежними своими речами.
Обращаясь к мужикам, спросила:
— Почему такой переворот произошел в человеке? А потому, что теперь он кнут забросил, сумку на портянки изрезал. Помогли ему. Из кредитки на лошадь ссуду получил, из комитета помощи я ему на корову денег дала, лесничество бесплатно из красноармейского фонда лес отпустило. На богатой жене обженился. В богачи полез Николай. Не одна, а две лошади завелись, корова с подтелком, овцы. И песни другие запел. Не по той дороге пошел, Коленька… О-ох, не по той…
Прасковья предложила тоже, как Ефрем, — разложить налог на имущих. За Прасковьей выступил молодой парень.
— По словам своего товарища, — спокойно начал он, — вот что скажу. Мы вместе были с ним в Красной Армии. Политчас тоже слушали вместе, но не такой он был там, каким стал сейчас. Это, верно, его хозяйство с пути сбило. Кроме того, что ему помогли, он сам с Лобачевым спутался, мясом торговал втихомолочку, а на берегу Левина Дола и синий дымок пускал.
— Врешь! — крикнул Николай.
— Ну вот, за живое задел. Да ладно уж, гнал самогоночку, дело прошлое. С этого и разбогател. А богатый бедного, как сытый голодного, не разумеет. «Бытие, — говорил нам политрук, — определяет сознание». Я это запомнил. И верно выходит. У Николая раньше была жизнь бедная, и он сознанием за бедноту стоял, сейчас к кулакам подался, и сознание пошло против… А вам, граждане, орать «согласны» нечего. За такую контрреволюцию вам всем по шапке нагреют. Мое такое предложение: в первую очередь обложить кулаков: Лобачева, Нефеда, Митеньку, Федора, всех мельников, маслобойщиков, дранщиков, а потом на зажиточных перевести.