Шрифт:
— Господи, ну какие же идиоты! — сокрушаюсь я.
— Вот, а вы ещё предлагаете туда доступ открыть!
— Но есть ведь на свете и порядочные люди, — пытаюсь возразить я, — если они смогут взять контроль за раздачей слонов, то, может быть… ну, вы понимаете.
— Нет, Алексей, — делая ударение на слове «нет», говорит Рыжов, — желание единолично владеть обозначенным благом пересилит все возможные морально-этические соображения, и вчерашние агнцы станут козлищами. Хочу вам напомнить, что у людей принято убивать и за меньшее.
— А разве тот факт, что до сих пор сие знание не попало в руки плохих людей, не опровергает ваши слова?
Рыжов смотрит на меня с нескрываемым удивлением.
— А почему вы решили, что носители знания добрые? Почему вы думаете, что я, например, добрый человек?
Теперь я удивлённо смотрю на Рыжова.
— Вы же спасли жену Мясоедова. Это бесспорное проявление доброты.
— Во-первых, не спас, а оказал посредническую услугу, — начинает загибать пальцы Рыжов, — во-вторых, это было сделано в знак благодарности за собственное спасение, и, в-третьих, чем больше я об этом думаю, тем более склоняюсь к мысли о том, что это было с моей стороны проявлением глупости.
— Это почему ещё, Евгений Иванович?
— По вышеуказанным причинам — всё больше людей хранит нашу тайну… Моё личное мнение, чем меньше людей осведомлены, тем лучше для всех.
— И, в первую очередь, для вас, — не без яда уточняю я.
— Поверьте, и для вас тоже.
— И всё равно мне кажется, что с моральной точки зрения необходимо сообщить об этом общественности.
— Ах да, мораль… — Рыжов беспокойно теребит рукой волосы на затылке, от чего шапка сползает ему на глаза. — Давайте, Алексей, разберёмся. Допустим, вы и ваш дедушка имеете возможность жить вечно, и вам никогда не придётся испытать ужасного чувства утраты и всего, что с этим связано. По-вашему, это хорошо?
— Конечно, хорошо, — отвечаю я. — Чего в этом может быть плохого?
— Разумеется, ничего. Но как же другие? У них тоже есть дедушки, и они тоже не хотят умирать. Держать такое знание в тайне от общественности — аморально, а, наоборот, в высшей степени нравственно допустить до него всех и каждого.
— Именно так, и обязательно бесплатно, — подтверждаю я.
Рыжов удовлетворённо потирает руки.
— Волшебно. Представим, что открыт публичный и бесплатный доступ к известному нам с вами благу, и за всем этим установлен бескровный и неподкупный контроль «хороших». В порядке общей очереди, килограмм счастья в одни руки, и, глядишь, через некоторое количество времени все больные вылечены, все старики, так сказать, омоложены, а кто ещё нет, то непременно будут. Все живы-здоровы-счастливы, ура-ура. Алексей, а что же дальше? Вы когда-нибудь задумывались, что произойдёт с нашей страной, да и со всей планетой, если люди на ней перестанут болеть и умирать?
— Перенаселение, надо полагать.
— И к чему оно приведёт?
— К войне.
— Вот именно, хотя с моральной точки зрения подкопаться здесь не к чему.
Мне становится грустно. Я прекрасно понимаю, что Рыжов не прав, что должно быть какое-то решение, но найти его быстро не получается.
— Что молчите? — интересуется Рыжов. — Решение ищите?
— Ищу, да не нахожу.
— И не найдёте. К сожалению, добро и зло вещи сугубо индивидуальные — общий знаменатель встречается только в арифметике — для одних оно добро, а для других, несомненное зло. Да ещё эта мораль, которая, как известно, зависит от. Даже самое ужасное с нашей точки зрения преступление можно без труда оправдать какой-нибудь там моралью.
— Вы про фашизм, Макдональдс и инквизицию?
Рыжов кивает.
— Так что же делать, Евгений Иванович?
— Ничего.
— В смысле?
— В прямом. Ничего с этим не надо делать, в вашем понимании ни хорошего, ни плохого. Просто жить и всё. Ну и, разумеется, помалкивать в тряпочку. Кстати, вы прочитали то, что я вам дал?
— Большую часть.
— Тогда вы знаете, что раньше такие, как я, объединялись для какой-то общей цели, но потом общая цель, как правило, сначала распалась на множество частных, а потом и вовсе вырождалась, потому что перед физическим бессмертием все прочие цели одинаково ничтожны. Всё остальное — чушь, ерунда, пшик! Есть только ваша конкретная жизнь, и хорошо только то, что необходимо для её поддержания.
Непонятно с чего я понемногу начинаю чувствовать злость по отношению к моему самодовольному собеседнику.
— Допустим, вы правы, — говорю я. — Непонятно только одно: что потом делать с бессмертием, с этой, извините, вечной жизнью?
— Вечная жизнь, Алексей, нужна для того, чтобы умереть тогда, когда тебе этого захочется, — спокойно, даже несколько расслаблено, отвечает Рыжов.
— Вам, как я понимаю, ещё не захотелось?
Рыжов останавливается и смотрит на меня, не отрываясь. Взял, можно сказать, на прямую наводку. По выражению его жутких глаз я понимаю, что он всего меня прекрасно насквозь, как баб своих сейчас видит и всё про меня, подлец, знает. Что я чувствую, о чём думаю…
— Мне, Алексей, ещё не захотелось, — говорит он и отводит глаза, — но я не исключаю, что когда-нибудь захочется. Правда, сейчас я в этом не уверен.
Я молчу. Должно быть, слишком красноречиво. Рыжов, покачав седой головой, заключает:
— Понимаю, понимаю. Только помните, доброта, она иногда хуже воровства.
Дальше мы идём молча. Не знаю, как Рыжову, а мне говорить совершенно не хочется. Всё, что можно было сказать ему, я сказал, всё, что хотел услышать — услышал. В тишине выходим на окраину города. По мере нашего продвижения вглубь мрачные покосившиеся избушки сменяются избушками каменными, те — уже не избушками, а домами двух и даже трёхэтажными, последние — советскими коробками. Вот, наконец, и центр. Доходим до церкви и сворачиваем налево, к общаге.