Шахам Натан
Шрифт:
Он нарочно подчеркивает сентиментальный характер славянских мелодий, которые, по его словам, «слишком легко берут за душу». Это как бы примирение с расхожими вкусами, не чуждыми даже публике, слушающей камерную музыку. По просьбе Эвы Штаубенфельд мы в будущем введем в свой репертуар также квартеты Равеля и Дебюсси. Но ни одного действительно современного квартета. Может быть, будем играть «Просветленную ночь» Шенберга — прекрасный романтический секстет, написанный прежде, чем он изобрел свою «систему». В похвалу Розендорфу скажу, что он не оправдывает своего отказа от исполнения современной музыки невежеством публики. Он признает, что это его вина. Хотя ему не чуждо любопытство к сочинениям наших современников, Он еще не уверен, что способен их играть, поскольку это не его музыка. Ему трудно играть произведение, если оно «не говорит с ним на его языке». Он, правда, может играть пьесы Шенберга и Альбана Берга, написанные нотами, с довольно ясными композиторскими указаниями, но опасается, что это будет механическое, ненастоящее исполнение. Розендорф сможет играть такую музыку только тогда, когда она «затронет его душу». Может быть, это недостаток его музыкальной личности, и ему остается только сожалеть об этом, но лучше признаться в таком недостатке, чем делать вид, будто проник в глубины только для того, чтобы «не отставать от времени».
Это проявление интеллектуальной честности, которым не стоит пренебрегать. У Литовского вот нет скромности признаться, что он не понимает современной музыки. По его мнению, эта музыка просто «помешательство» посредственностей, которые готовы на «новаторство любой ценой». Не могут писать, как Брамс, и потому совершенно отрываются от традиций предшественников. В этой бесхозной области, где можно делать что угодно, их не поймают на ошибках. «На такой олимпиаде, где можно прыгать как в голову взбредет, они без труда поставят сколько хочешь рекордов», — говорит Литовский.
В этом вопросе в нашем квартете двое на двое. Это единственная область, где мы с Эвой заодно. Эта музыка, пользуясь определением Розендорфа, говорит с нами на понятном нам языке.
Если бы Эве была свойственна интеллектуальная любознательность, то ее любовь к современной музыке можно было бы объяснить потребностью узнать новое. Молодые люди, наши современники или старше нас на одно-два поколения (в эпоху таких перемен каждое десятилетие — уже поколение) слышат ритмы времени. А как же мы? Разве у нас уши заложило? Образованный человек не кривит душой, когда просит, чтобы ему еще и еще раз проиграли эти странные звуки, сотворенные нашим безумным веком. В результате повторного прослушивания рождается понимание того, что это не отрыв, а поиск форм выражения, отвечающих нашему времени.
Но ведь Эва не из любознательных. Когда говорят о поэзии или живописи, ей скучно. Если мы разговоримся у дверей, она просто исчезнет, не станет ждать нас, хотя все мы идем домой одной дорогой — на север по улице Элиэзера Бен-Иехуды, и эта прогулка вместе — почти единственная возможность услышать блестки остроумия Эгона Левенталя и поговорить о чем-то, кроме музыки.
Отсюда я заключаю, что ее тяга к современной музыке по-настоящему глубока. Я впервые почувствовал это, когда мы заговорили о знаменитых скрипачах. Я сказал, что преклоняюсь перед Йозефом Сигети, и не потому, что он играет лучше всех, — это вообще какое-то мещанство: пытаться классифицировать художников такого уровня, как будто их достижения поддаются измерению, — а за его вклад в развитие современной музыки. Он согласился записать в одной фирме грамзаписи знаменитые скрипичные концерты при условии, что будет записан также Концерт для скрипки Прокофьева.
Литовский слышал имя Прокофьева впервые. А Эва поглядела на меня с изумлением, похожим на симпатию, как смотрят на младенца, сумевшего поставить один кубик на другой.
Тогда у меня мелькнула в мозгу мысль, что заинтересованность женщины, в которой нет ни грана интеллектуальной любознательности, в исканиях современных композиторов проистекает из духовной общности с ними. Эва отзывается на современную музыку потому, что музыка эта в резкой форме выражает ее чувства. Она слышит в ней потребность разбить принятые формы, протест против существующего порядка вещей и, не обладая способностью облечь свои чувства в слова, поддается чарам музыки, выражающей распад всех ценностей, всех законов, сбой ритма жизни, смазывание ее образа.
В таких истерических скачках из одной сферы в другую, без мелодической непрерывности, к которой привычно наше ухо, в полном отказе от вопросов и ответов, укорененных в классических мелодиях, есть родство с апокалипсическими предсказаниями. Я слышу в диких ритмах отрицателей формы и единой линии развития биение времени, сошедшего с ума.
Иногда я гляжу на Эву из-за двух пюпитров, и сердце мое сжимается: близкая и далекая сестра, сторонящаяся меня! Мы оба с такой остротой переживаем перемены, происходящие в музыке нашего времени, а она и не знает, что только я понимаю ее. Она одинока — отчуждение окутывает ее точно броня — и не ощущает, что на расстоянии двух шагов от нее брат, который умеет назвать по имени грызущую ее боль и ничего для себя не просит.
Я был бы рад, если бы смог встретиться с нею наедине. Я верю, что если бы мы поговорили однажды по душам, то стали бы закадычными друзьями. Но я не осмеливаюсь обратиться к такой красивой женщине, чьи эмалевые глаза — словно предупреждение об опасности на изгороди, по которой пропущен электрический ток.
Иногда мне кажется, что музыка окружает Эву как высокая стена, а современная музыка, в которой я нахожу так много боли и отчаяния, — осколки стекла на гребне этой стены, чтобы никто не мог взобраться и перелезть через нее.
Мне нельзя влюбляться в Эву. Это будет глупость. Глупость? Опасность для жизни!
Наконец-то более подробное письмо от отца. Он очень доволен, что я играю в Квартете Розендорфа. Слышал его квартет в предыдущем составе и «испытал колоссальное эстетическое наслаждение».
Впервые он нашел в Эрец-Исраэль нечто положительное. Какая ирония! В Берлине я бы не удостоился чести играть с Розендорфом. Он не понимает, что и здесь есть скрипачи получше меня и что Розендорф взял меня по причинам, которые, возможно, существенны и в Берлине (и это скорее говорит о нем, чем обо мне: личность для него не менее важна, чем технические возможности). Но, может быть, отец все же прав: в Берлине у меня было бы очень мало шансов. Видно, и я из тех, кто должен быть благодарен Гитлеру.