Шрифт:
Философия или не философия, но Йосеф заболел. Через некоторое время после того, как я его встретил около отделения нашего банка. Посреди лета, а не к его концу, к осени, к новому году. Просто так, посреди лета. Может быть, болезнь была и раньше, но признаки ее внезапно вырвались весьма агрессивно, как это бывает при такой болезни. Так вот, посреди июльской жары. Первый раз, когда это случилось, он упал на стол и оставил красное пятно, ударившись лбом. Придя немного в себя, взял Тони и пошел в ближайшее отделение больничной кассы. Врач, получив результаты анализов, ничего от него не скрыл, выложив их перед ним. Взрослый, серьезный человек, ведущий постоянную передачу по радио. Доктор. Может, профессор, из скромности скрывающий свою степень. Говорили как взрослый с взрослым. Не осталось у него много времени. Жаль, в общем-то, он человек достаточно молодой. Но такое случается и с более молодыми. Конечно, можно надеяться на чудо, но следует быть готовым к худшему. Взвешенные слова врача не облегчили следующих приступов, но как-то смягчили их. Йосеф свыкся с ними. Падений нельзя было избежать, но с ним можно было смириться. И Таня должна сейчас напрягаться, поднимать упавшего Йосефа, тащить его на кровать. Нет смысла вызывать скорую, врача. Она настолько меньше Иосифа, что нет у нее сил, чтобы приподнять его, и она вынуждена тащить его по полу, к кровати, которая, кажется ей за горами. Но она не теряет присутствия духа, обхватывает его, стараясь, чтобы голова его сильно не качалась, пытаясь поддержать коленками, и все же ударяет его. Останавливается передохнуть, но не успокаивается даже, когда ноги его цепляются за книги, стоящие на входе, опрокидывают конуру, и испуганный Тони выскакивает оттуда с плачем, словно бы это он упал. Иосеф не может говорит, только двигает глазами в знак благодарности, старается ей помочь. Может, хочет сказать, что нет нужды в этих усилиях. Она может оставить его на месте, где он упал. Но и этого он сказать не может. Наконец он лежит на своей кровати, отдыхая от путешествия. И Таня тяжело дышит, сидя на краю кровати. И тогда на него вспрыгивает Тони. Несмотря на вентилятор, которого он не любит, Тони знает, что ему делать. Есть у него опыт. Уклоняясь от вентилятора, который обдувает страдающее лицо Иосефа, полный чувств, он начинает облизывать это лицо, которое не реагирует. От этого он в испуге начинает лаять. Но что-то его успокаивает, и он ложится на лицо, прижимается своим животом к нему, и Иосеф с благодарностью успокаивается. И это первый признак того, что он приходит в себя от страшного приступа. Он замирает. Может, засыпает. Только Таня остается сидеть возле него. Странно ей быть у постели Иосефа. Всегда он приходил к ней в постель. Но долг перед больным пересиливает. Она – верная жена. Она будет бороться и с последующими приступами, еще более тяжелыми.
У смерти свой распорядок. Видно, она торопится прийти. Уже в то лето, она приходит мгновенно. Тони сидит печальный в холодной комнате Иосефа, больше не освещаемой по ночам, не обогреваемой в дни короткой осени, которая быстро переходит в зиму с бесконечными ветрами. И эта пустая комната Иосефа давит на Таню, как гиря. Не вижу я больше гуляющими Таню с Тони. Может, они запираются в четырех стенах. Таня закрыла комнату Иосефа, сплетенную из соломы конуру перенесла в свою и все время поворачивается спиной к пустоте комнаты, которая за ней. Постель, конура и стол, и нет нужды вообще больше выходить. Все покупки она заказывает в продуктовом магазине по телефону. Может статься, даже сменила квартиру на меньшую, в другом районе, лишенном воспоминаний и более дешевую.
В конце концов, достаточно и одной комнаты.
Запертая комната
Человек помнит миг освобождения. Я говорю так, как будто это понятно само собой. Разве не ясно, что можно и забыть и об этом? Человек может забыть, если после этого он нуждается в еще одном освобождении, а потом еще в одном… Уже сложно припомнить, в какой последовательности поступали известия об очередном освобождении, как они следовали друг за другом. Попытки привести это в какую-то осмысленную систему, могли свести с ума. Несмотря на то, что я тоже не довольствовался ни первым, ни последующими за ними освобождениями, миг первого я помню хорошо и о нем расскажу.
Квартира на первом этаже четырехэтажного дома, построенного в стиле северного Тель-Авива в пятидесятые годы двадцатого века. Полторы комнаты, холл, закрытая веранда, кухонька и туалет. Квартира на земле с отдельным входом со двора, а не с открытой лестничной клетки общей для всех жильцов.
В течение многих лет я входил в нее и выходил так, чтобы меня никто не видел. Да, полторы комнаты, холл, закрытая веранда. В общем-то, еще комната, запертая, и о ней речь. Но, как говорится, все по порядку. Сначала я ожидал полчаса в приемной. Затем доктор Иаков открывал двери, и я проходил в них. Порой, вместе с родителями, когда мы приходили к Шошане, которая тоже жила в этом доме, на первом этаже на столбах. Но никогда раньше я к ней не заходил. Доктор открывал мне дверь, минуту стоял, невысокий, округлый, одетый в белый халат, и стетоскоп болтался у него на шее.
– Садись, Михаэль, – говорил он и исчезал за стеклянной дверью, которая, как я понял позднее, отделяла приемную от комнаты, где он принимал больных. Два кресла, старые газеты. От скуки я открыл платяной шкаф, встроенный в стену. Обычный платяной шкаф, узкая дверца, окрашенная в светло-кремовый цвет, память иных времен, когда в этой квартире проживали люди. В шкафу было много пустых бутылок от водки. Бутылки разных сортов с наклейками, но без пробок. Узкие и пузатые, квадратные и круглые, и все пустые, покрытые пылью и грязноватые, стояли плотно, от края до края, на всех полках. Закрыл дверцу шкафа. Сел, ощущая тошноту. Взрослеющий и состарившийся юноша двадцати двух лет, в испуге тяжело дышащий, чтобы сбросить внутреннее напряжение, скопившееся в груди, угрожающее вырваться кошачьим криком во время ожидания доктора. Я ждал доктора со своей ужасной тайной. Мне, гению двадцати двух лет, судьбой уготовано было умереть. Мне, знающему всех вокруг, читающему на лбах людей их судьбу, но бессильному им помочь и получить от них помощь. Я сидел в приемной квартиры с отдельным входом со двора, и никто из жильцов дома этого не знал. И Шошана, стареющая и никогда не выходившая замуж, блондинка с волосатыми ногами, чья коса, стыдливо завернута кругами, как у старой русской девы, на затылке, не знала. Коса на голове и у нее и сейчас, когда она принимает мою маму и когда одна в ванной, мастурбирует струей воды из мягкого шланга. Не знают и старики супруги Резник, которые не расстаются и в постели, спят, обнявшись, прижимают багровые лица, полные старческих желтых пятен, одно к другому, и просыпаются, оплетенные паутиной слюны. Все они, и другие жильцы дома, которые были мне знакомы, не знали о моем посещении доктора. И не должны были знать. Это врачебная тайна.
Вдвойне я был связан с этим домом. Мама, которая сопровождала меня к врачу и рассталась со мной на пороге, была подругой юности живущей в доме Шошаны, отец же был другом юности Наоми, второй жены доктора Иакова, которого она звала Валей. Пришел я к нему после сообщения о моей смерти, полученного мной за десять дней до визита к нему в конверте больничной кассы, на котором стояло мое имя, с приглашением немедленно явиться на рентген легких, и это после обычного очередного просвечивания у врача за несколько дней до этого. Я и так близорук, но это был миг, когда у меня потемнело в глазах и это в жаркий солнечный полдень июля. Я сразу понял, что все подозрения, накапливающиеся годами, только и ждали этого мига. Вышла иголка из стога сена. Я избран умереть. И боль в груди, слабость в ногах, когда я поднимался от почтового ящика ступеньку за ступенькой с письмом в руке, были не только от мгновенного испуга, но и от причины, которая принесет мне смерть. Через несколько дней, в такой же влажный жаркий полдень, когда врач-специалист сообщил мне после снимков и анализа крови, что при просвечивании ошиблись, и на снимке у меня ничего нет, я знал, что он лжет. И мне, которому не удалось вырвать у него это ужасное сообщение, оставалось вернуться домой и ждать терпеливо и смиренно своего конца, наполняясь гордостью знающего то, что другие не хотят знать, – знанием о приближающейся смерти. Визит к доктору Иакову был просто развлечением на пути к неотвратимому концу, чтобы еще раз получить долю милосердия перед получением решения суда судьбы, который неминуем.
Валя, старый опытный врач, с круглым брюшком, лет семидесяти или восьмидесяти, разница в десять лет в ту или другую сторона не была столь важной в моих глазах тогда, лысеющий, терпеливость которого ощущалась более всего в неспешной походке, в белом халате, со стетоскопом, с которым никогда не расставался, повел меня из приемной в комнату к северу, освещенную несмотря на пылающий зной снаружи белым холодным светом. В комнате стояли стол, два стула, диван и шкаф со священными книгами. Принял меня традиционным в течение лет ритуалом, пощупав пульс на руки и ноге и смерив давление крови. Он сидел с большим дневником на коленях, черкая в нем что-то, что казалось мне странным, ибо естественнее было, так я думал, положить дневник на стол. Помолчал, поглядел на меня с улыбкой:
– Будешь жить, – сказал. То, что слышалось не очень убедительно из уст врача больничной кассы, здесь было убедительным. Во всяком случае, до пересечения порога квартиры, до момента, когда мы сели в машину.
– Да, мама, он сказал, что у меня ничего нет.
– И он сказал тоже?
И во время этого разговора, в том красноватом свете предвечерья в канун субботы, снова вернулась ко мне уверенность, что судьба моя это судьба одиночки, и только смерть может быть спасением от этого, и ожидания этого конца, ибо только так можно объяснить, почему я не борюсь с такими ужасными трудностями величия, возложенными на плечи одинокого гения.