Шрифт:
– Нет проблем, мы можем родить нового ребенка, – это неожиданно вырвалось у него, когда они сблизились в движении, и это тоже не резануло слух, хотя это не было ответом на ее вопрос, кого же она тогда родила, и слова эти на иврите показались странными среди по птичьи щебечущей вокруг польской речи, но были приняты с полнейшим спокойствием. Словно было понятно, что случившееся случилось, и вернуть ничего нельзя. Рожденный ею ребенок исчез. Рожденный ею ребенок не ее. Каким-то образом ребенок соперницы проскользнул и занял место ее сына. И теперь они соединены этой единой тайной, которая реализовалась. Лишь неизвестно, чей это был план и куда он ведет. Да это и неважно было сейчас, ибо все, что следовало сказать, было сказано, и все, что надо было сделать, сделано. И не осталось им ничего, кроме того, чтобы продолжать, если все сказано, если даже не ясно, сказано ли все.
– Что за проклятая страна. И именно здесь совершилось с нами преображение, – прервал он вдруг декламацию, а поезд уже замедлял ход между зданиями в четыре и пять этажей пригорода Варшавы, и понятно было, что еще немного, и поезд остановится на вокзале, и чтение стихов также должно прекратиться.
– Верно, стихи читались обрывками. Пробелы в памяти. А пейзаж остался непрерывным и цельным в отличие от стихов, но зрелищно стихи перед нами, точно так же, как эти низкие деревья под дождем, которые пронеслись мимо, но останутся стоять здесь навеки. Даже если мы не вернемся сюда и вновь не проедем мимо, они будут здесь стоять.
Говорил он тихо, но все для него было в прекрасных стихах, которые он читал, которые никогда не останутся в одиночестве, и всегда ждут его, готовые вновь произнестись. Многое он говорил про себя, глядя на нее, улыбающуюся сквозь слезы. Понятно было, что мелодия, которая была забыта, возвращается, как и дорога перед ними, и еще немного, совсем немного, когда пронесутся мимо них все темные улицы с редкими фонарями, и кроны деревьев, полные влаги, они войдут в гостиницу, каждый в свою постель, чтобы отдохнуть в тишине. Да. Теперь, когда ясно, что мелодия возвращается, можно будет действительно спокойно уснуть.
Обещания
К вечеру июльскую жару ослабили прохладные ветерки, вылизывающие старые отполированные временем камни пустынной площади. Безоблачное небо, окрашенное в красное и сиреневое, нависало над головой так, что между небом и гладкими камнями площади, похожими на маленькие буханки хлеба, почти не осталось зазора. Машина стояла в стороне, как большой темный жук. Целый день они были в дороге, ехали почти без остановок, и теперь, в этом портовом городе оказалось, что у них еще есть немного времени до прихода парома. Они решили прогуляться по переулкам, как говорится, убить время, размять ноги, затекшие после долгого пути и чуть-чуть удовлетворить свое любопытство. Камни, из которых были сложены стены, виднелись сквозь штукатурку. Дома были построены в германском стиле девятнадцатого века, и каменные стены самых старых были забраны в дерево, которое укрепляло и украшало их. Улицы не асфальтированы, а выложены камнем, притертым плотно, но иногда выпадающим. С этого балкона, сказал гид, указывая на высокое здание на площади, держал речь Гитлер, въехавший в город победителем. Гидеон согласился погулять по городу, хотя первым порывом его было тут же покинуть это место. И как можно быстрее. Полуразрушенная площадь с возвышающимся над ней пустым балконом, на которой и следа не осталось от тогдашней толпы возбужденных слушателей, медленно погружалась в темноту, присоединяясь к сумеркам неба, вытесняющим багрянец заката. Все указывало на то, что здесь нечего искать. Несмотря на уважительный покой, с которым опустился на землю вечер, они были чужими здесь, три иностранца, три незваных гостя на чужом празднике, в честь которого уже вспыхнули огни фонарей на улице и кораблике-дискотеке, пришвартованном на реке, рядом с берегом моря. Мемель. Портовый город. Нынче – Клайпеда. История.
И все же ощущение, того, что здесь нечего искать, не нарушило в нем хорошего настроения, которое возникло вместе с ласкающим кожу теплом чужих сумерек и не стерло приветливость с лица девицы, которая, подмигнув, позвала слабым движением головы, не оставляющим никакого сомнения в своих намерениях. Даже сознание того, что она, конечно же, то, проститутка, не отторгло ее привет в виде воздушного поцелуя от поворота улицы, когда он оглянулся. Оставалось, примерно, минут десять, и тут он ощутил потребность, в общем-то, не столь насущную, как говорится, сходить по малой нужде. На всякий случай. Он нашел место во дворике, место, явно безлюдное, и только потянулся к брюкам, как женщина подошла к стоящему рядом с Гидеоном мусорному баку и стала в нем рыться. Так он и стоял спиной к ней, и каждый занимался своим делом. Он напевал какой-то мотив на своем языке, а она что-то недовольно брюзжала, вероятнее всего не в его адрес. Но слишком привлекла его внимание, и он ощутил неловкость. Вначале он как-то и не заметил эту низкорослую нищенку, а обратил на нее внимание, наткнувшись по пути из этого заброшенного двора, суетливо застегивая ширинку. Низкий рост, два мешка, которые она волокла, кривые ноги, все это рисовало этакую округлую тень, вовсе не привлекающую внимание в густеющих сумерках. Ну, еще одна нищенка, которых тут пруд пруди, приближается к лотку, на котором продают чипсы и сосиски, у входа в малую пристань, где швартуется паром, прямо по другую сторону улицы. Только свет лампы над лотком открыл лицо нищенки, неожиданно совсем юной голубоглазой девицы с вздернутым носом и широкой улыбкой, обнаруживающей отсутствие двух передних зубов, что-то лопочущей продавщице.
Она сидит на высокой трапеции. Думаю на высоте более десяти метров. Отсюда она кажется маленькой. Но я знаю, она действительно миниатюрна. Она смотрит на меня. Ничего не говорит, да ее и не услышишь с такой высоты, только если громко кричать. Наверху темно. Низкие желтые огни не доносят свет до той высоты, на которой она находится. Это не представление. Она не артистка и не зрительница. В этом-то все дело. Она сидит там, потому что я обещал прийти за ней и не пришел. Высота позволяет ей следить за мной. Я не могу сказать, что недоволен тем, что вижу ее. Верно, я не пришел во время и по моей вине она там. Но при всем ее обвиняющем, угрожающем сидении на высоте, хорошо, что она тут, что пришла. Еще немного, и мы встретимся, и будем вместе. Хотя я и не обещал ей ничего, даже того, что мы будем вместе, хорошо, что она тут, ибо мы должны быть вместе. Ничего я ей не обещал, это верно, и она сказала, что ничего от меня не хочет, только, чтобы остался с ней. И мне приятно знать, что она со мной и только этого хочет. Только этого она и просит от меня, и только поэтому взобралась на трапецию. И не стоит спрашивать о трапеции, этакой декорации. Откуда она возникла и почему? И что сейчас будет. Нет нужды спрашивать.
Нищенка покупает чипсы. Кто платит? У нее свои счеты с продавщицей? Вклад от накоплений, милостыни, собранной за день? Этого он не знает. Но лицо ее очень молодо, полно жизни в свете лампы над лотком, и даже отсутствие двух зубов не умаляет красоты ее улыбки и вообще лица. Осталось еще несколько минут до отхода парома, и он проходит быстрый урок у этой девушки-ребенка-женщины. Вот она опускает свои узлы у лотка, пластиковую корзину, раздутую от груза. Два мешка. Обеими руками обхватывает сосиски. Чипсы не заказывала. «Гидеон, Гидеон, что с тобой будет?» – говорит он себе громким голосом, не спрашивает, несмотря на явный вопросительный знак в конце предложения, которое на иврите звучит весьма странно, и она что-то говорит ему, явно не относясь к незнакомо звучащим словам. Мелодична ее речь, это бормотание. Это не немецкий, а литовский. Когда-то этот город был немецким. Теперь – литовский, и девочка эта из них. Чего вдруг он протягивает ей руку? Почему они пожимают руки друг другу? Рука ее липка. Не от сосисок или чипе, которые она сжимает в другой руке, а от грязи, налипшей за целый день, а может, и за много дней. И при всем при этом руки очень приятны, откуда он это знает? Ведь жмет лишь одну руку. Хочется ему пожать ее обе руки и не отпускать их. Она поднимает к нему свои глаза, столь прекрасные, говоря или бормоча какие-то слова, несомненно, на литовском. Девочка эта из какой-то семьи литовцев ушла на улицу, осталась на ней. Изгнана? Сбежала? Брошена и заброшена? Кто знает и можно ли вообще знать? И лотошница вступает в их как бы разговор, тоже бросая несколько непонятных слов на том же языке. Он улыбается ей, такой симпатичной, с высоты своего роста, поверх нескольких голов, разделяющих их. Не так уж он высок, насколько она низкоросла, что-то у нее с ногами. Он продолжает улыбаться, понимая, что это следует немедленно прекратить. Он внезапно чувствует смущение. Он отдергивает руку от ее руки. Как держать чипсы, купленные им, в руке, загрязненной от ее руки? И вообще, чего это он смущен? Почему отдернул руку? Может, следовало еще подержать ее руку?
Нельзя ей продолжать сидеть на трапеции. В стене несколько дверей. Следует снять ее оттуда и убраться. Конечно же, двери можно открыть. Если за одной из дверей комната с постелью, отлично. Если тишина будет продолжаться, еще лучше. Я удивляюсь тому, насколько мне все равно, чья там комната, чья постель. Кто придет туда? Кто уйдет отсюда? Мне все равно, пока мы здесь вместе. Чтобы весь этот рассказ продолжал существовать, мне необходимо так немного, так мало важных вещей, за исключением одного: обещания не оставлять ее я не могу нарушить, и не из моральных соображений, а оттого, что она сидит здесь, на трапеции. Это факт, сейчас, здесь. Здесь она сидит. Напротив меня. И не я сделал эту трапецию. И не я привел ее сюда. Нас обоих сюда привели. Я должен продолжать. Вряд ли я огорчен тем, что это факт. Вот я ставлю высокую лестницу на колесах от края помещения к трапеции. Вот я поднимаюсь по ней. Мы сближаемся, еще немного, и коснемся друг друга. Груди ее велики и красивы. Быть может, даже слишком велики. Что-то меня мучает. Когда груди слишком велики и как бы лежат на животе, это выглядит не очень красиво. Что-то в этом гротескное, что-то от анекдотов о бабушках, которые вправляют груди в трусы. Сейчас они красивы. Руки ее нежны, но пальцы коротки, ногти не ухожены. Она их обкусывает. Дурная привычка, но и без нее они испорчены, короткие и квадратные, и тут ничего изменить нельзя. Ноги ее неплохи. Но худы. Очень. Кажется, бедро ее могу охватить несколькими пальцами, как, к примеру, мышцу крепкого мужчины. Не более. Раскладывание ее членов в некую систему, учит меня, насколько тяжело мне принять ее как цельную женщину. Но такова она. Цельная, одна женщина. Особенно сейчас, когда сидит на трапеции и слезы текут из ее глаз. Глаза у нее голубые. Несомненно, голубые. Но немного водянистые. Немного серые, в общем-то. Что она хочет? Никогда не думал, что осуществление моего обещания может облечься в форму помещения со столь высокой трапецией. «Ну, слезай уже. Я жду тебя», – говорю я ей, за неимением слов, более успешных и убеждающих. Я действительно хочу, чтобы она спустилась. Я остаюсь с ней здесь.