Шрифт:
Освещенные со всех сторон, люди, казалось, сами испускали свет. Потом движение прекратилось, каждый нашел свое место и притих. Пронесся первый робкий звук — будто пролетела маленькая бабочка. Она запорхала среди ярких цветов. Солнце озаряло поляну золотыми лучами, ныряя в белые шаловливые облака. В траве бился родник, разбрызгивая вокруг радужные капли; капли рассыпались, распадались на звуки. Беспечно резвился ветерок.
Вдруг распахнулась дверь, и показалась голова мужчины. С умными, горящими глазами, крупным, энергичным подбородком, с львиной гривой. Он хотел войти в зал, не зная, что не сможет — в зале не вместился бы даже холмик, а у него вместо плеч громоздились горы. За ними следовали другие горы, тянулись хребтами. А Человек все пытался войти. Стены грозили рухнуть под его напором.
У Человека были удивительно белые руки. Он не был слепым, хотя ничего не видел; не был глухим, хотя ничего не слышал. И так нежно водил своими волшебными руками, что было ясно — пальцы видели и слышали, как рождалась роса, как зарождался первый, еще бесцветный солнечный луч.
Человек пытался проникнуть в зал. С его огромного тела стекали потоки, сливаясь в бушующий океан. Земля была его телом, огнедышащие вулканы заменяли глаза, и солнцем сияло сердце, не обретшее любви. И только руками, белыми, ласковыми руками, искал он радость. Всеосязающими, всемогущими белыми руками искал радость, а радости не было…
— Войди, пожалуйста, зал огромный!
— Не могу, не могу, не умещусь в твоей скорлупе!
— Умоляю, входи! Зал огромный!
— Мои плечи — исполинские скалы и горы! Душа моя — бушующий океан. Разнесу твою скорлупу! Не умещусь в твоем зале!
— Мы давно тебя ждем! Я не один! Входи!
Человек встряхнул плечами… И рухнули все стены, все каноны, все… У него были свои думы, своя душа, которой тесно было на всей земле. И сердце у Человека было необычное. Оно всегда пылало от любви и было могучим и беспощадным. Сердце его пылало в ожидании ласки и радости, хотя по-детски легко терпело разочарование и поддавалось обману. Вот почему гнев его не знал предела, и, когда душа возмущалась, он крушил, разносил все, что вставало на пути, все, что мешало и препятствовало. Но на развалинах и обломках по его следам вырастали вдруг изумительно нежные цветы, пробивалась трава, звенели родники. Родники стекались в реки, реки — в моря, моря сливались в океан, бескрайние просторы которого, то навевающие грусть, то сулящие надежду, были непостижимы.
Я дрожал от волнения.
Вместе с другими я стоял в коридоре и ждал. Коридор был длинный и чистый. Открылась высокая дверь, и женщина в очках назвала мою фамилию. Я вошел в класс, залитый солнцем. В классе сидели еще четыре женщины и седой мужчина. Колени у меня подгибались, сердце стучало молотом. В большой белой комнате стояли кресла и скалил зубы черный рояль. Рояль насмехался. Я разозлился на черное чудище. Разозлился и рояль. Собрался с силами и завыл:
— Доо! Доо! Доо!
Это был первый услышанный мной музыкальный звук.
— До! А ну повтори, мой мальчик, спой! — издевалось чудовище.
У меня пересохло во рту. А рояль все скалил зубы. Я знал, что могу легко выполнить любое задание и не дам черному чудищу взять надо мной верх. Но от этого еще больше злился на себя.
— До! — неожиданно для меня повторило мое горло.
Чудище рассвирепело, напряглось для решительной схватки.
— Ля! — завизжало оно.
— Ля! — повторило мое горло.
— Ми!
— Ми! — не давал я передохнуть роялю.
— Хорошо, хорошо! — произнес рояль во всеуслышание и неожиданно стукнул по черной блестящей крышке: — Там, тарарам, там, там…
— Там, тарарам, там, там… — повторила моя рука. — Тарарам, там, там, тарарам, там, тарарам тамтам тарарам…
— Тарарам, там там, тарарам там, тарарам тамтам тарарам…
— Хорошо, очень хорошо, — произнесло чудище и ожесточенно ударило по белым клавишам. — Сколько тут звуков? — спросило оно так, будто уже одолело меня.
— Три!
— А теперь? — Чудовище одной рукой ударило по клавишам, а другой прикрыло ее.
— Пять!
Чудовище пустило в ход последнее средство — обе руки опустило на клавиши.
— Четыре!
Потом мы снова пели, стучали и опять пели.
Седой человек погладил меня по голове. Женщина в очках взяла за руку и вывела в длинный коридор, показала, где выход. Мать прижала меня к груди и купила мороженое.
С течением времени в мою душу навсегда вплелась тонкая голубая струна музыки. Струна эта вибрирует и трепещет, когда я смотрю на улыбающегося матери малыша. Она трепещет, когда я гляжу на расцвеченный закатными лучами солнца безбрежный простор. Она стонет, когда я бросаю горсть сырой земли на гроб в темной могиле. И снова трепещет, когда, лаская, перебираю волосы любимой. И не ощущаю ничего хорошего, если она молчит, не откликаюсь на боль и не страдаю, если она застыла. Богоподобный исполин с львиной гривой каждый день заглядывает мне в душу. Волшебными пальцами нежно касается струны, и она трепещет и звенит.
Человек не дает струне онеметь. Не дает ей утратить гибкость и трепетность. Струна изнашивается, истончается. Но при этом становится более отзывчивой и могучей, более суровой и доброй. Я уверен, что она всегда будет во мне — исчезнет вместе со мной. Без нее жизнь лишится смысла. Как может жить человек, если в душе его не трепещет эта струна?!
Я взглянул на небо. Небо было ясным. С лучами солнца лились умиротворяющие звуки. В небе парили ангелы с лирами.