Шрифт:
Прошло 18 лет. Детей у них не было, кроме того, прожившего один день. Мужчина тяжело заболел. Лежал парализованный, без памяти, тяжко страдал. Потом очнулся. Что-то произошло с ним. Время для него обернулось вспять. Он что-то говорил, было ясно — чувствует себя молодым мужчиной. Потом — юношей. Потом — подростком. Потом ребёнком. В последний день своей жизни он разговаривал так, как будто ему лет пять. Потом три. Два. Потом совсем что-то залепетал, обращаясь к жене как к матери. Она сидела рядом, держала его за руку, подыгрывала ему, говорила как с малышом. Потом вдруг замолчал. Как бы очнулся от своего бреда. Посмотрел на неё осознанно. Позвал по имени. Потом посмотрел куда-то рядом, будто кого-то ещё видит. Говорит: «Какой у нас хороший сын!» Она удивилась: «У нас нет сына». Он: «Ну как же, что ты говоришь. Вот он, стоит рядом с тобой, наш Александр. Какой прекрасный юноша. Он так похож на тебя. Только волосы и глаза мои. Прекрасный сын».
И умер.
Она была потрясена. Перед смертью он видел их умершего сына, как если бы он вырос, и в том возрасте, в каком он был бы сейчас, восемнадцать лет спустя, если бы не умер. И назвал его тем именем, которое он бы носил. За месяцы болезни его душа очистилась от страданий и стала видеть потусторонний мир. Тот, в котором вырастают умершие дети. Хотя и некрещёные, но прекрасные, как ангелы.
И мужчина и женщина были очень красивы, хорошо зарабатывали, жили, наслаждаясь материальным миром. Детей не было из-за абортов.
Мы с сыном были в деревне. Нас там никто не ждал. Бабушки не было в живых, приютили со скрипом дальние родственники.
За неделю пребывания в деревне Саша расцвёл, порозовел, у него появился впервые в жизни аппетит. Он пил молоко и ел хлеб. Хозяйка угостила его древним деревенским лакомством — куском чёрного хлеба с маслом, посыпанного сахаром. Саша, так с этим куском и не расставаясь, пошёл на улицу.
В это время возвращалось стадо с пастбища. Коровы расходились по своим дворам. Овцы не хотели идти домой, подъедали траву на обочине. Одна овца учуяла хлеб. Это был молодой черноногий баран в серой шубке, с характерными узкими ноздрями, прозрачными глазами и слишком тонкими, нервными чертами лица.
Он подбежал к ребёнку и попытался откусить кусок. Следом за ним набежала целая толпа серошубых. Один баранчик попытался встать на задние ноги, чтобы ухватить длинными зубами хлеб, который Саша поднял высоко вверх, на всю длину поднятой руки. Саша собирался заплакать, чуть не падая под натиском овец. Черноногий баран, подпрыгнув, отобрал у него хлеб и довольно равнодушно, как траву, съел. Я прогнала овец, и они побежали дальше.
«Бяш, бяш», — звала черноногого хозяйка. Он подчинился её воле. Так и шли они вдвоём в золотистой вечерней пыли, она погоняла его прутиком, он по пути прихватывал то лист, то веточку, мелко жуя добычу своими острыми желтоватыми зубами. «Что, не нагуляться никак, Ванька? Гуляй, гуляй ужо, сердешный. До осени. Пока красный галстук вокруг шеи не надели. Ха-ха-ха!» — сказала остроумная хозяйка. Баран ответил ей лучезарным взглядом и повышенным интересом к ближайшим зарослям лебеды.
Вся злоба на овец у меня вдруг исчезла.
Бывают случаи, когда перспектива красного галстука вокруг шеи маячит как метафора метафизического кошмара.
В пионерских лагерях дети обычно спали на ужасных железных кроватях с панцирной сеткой. Кто изобрёл эту сетку? Или не так: кто придумал, что именно на таких кроватях надо спать детям в массовых масштабах, — век бы тому в аду спать на этих кроватях самому.
Когда ложишься на эту кровать, безвольная сетка проваливается почти до пола, но голова и ноги остаются наверху. Так и спишь, беспомощно ощущая тяжесть зада, с защемлённым пионерским сердечком внутри.
Матрасы обычно на таких кроватях шире, чем узкая сетка, и легко скатываются на пол — то на одну, то на другую сторону. Я помню, как в пионерском лагере проснулась однажды в незнакомом месте — в лесу среди железных ног и в темноте. Затаила дыхание в ожидании Бабы-Яги. Оказалось, сползла с матрасом на пол.
К тому же эти кровати при каждом движении пользователя ужасно лязгают и скрежещут. Впрочем, их звук даже приятен. Настраивает на предвкушение сна по детской привычке.
Будучи половозрелой девушкой, я дважды посещала лагерь не в качестве пионерки. Первый раз — в качестве руководителя кружка. Второй — в качестве художника, разрисовывающего клуб.
В первый раз за тонкой стеной барака, по которой бегали крошечные серые блошки, удивительно похожие на разнокалиберных вшей, жил повар с женой. Лицом к лицу, при свете дня, я его ни разу не видела. Но был он ужасно злой и всё время социально направленно матерился. Перестройка открыла в нём какой-то клапан, и весь поток придавленной энергии вырывался из него в виде ненависти — то ли к коммунистам, то ли к демократам — трудно разобрать. Ненависть изливалась из него, словно кипящий суп из пионерского котла, его же приготовления. Сексом с женой он почему-то не занимался. Может, от этого все революции. Жены плохо дают, семяизвержение неотрегулировано… Повар антисексуально скрипел кроватью, переливаясь крупным телом в панцирной сетке, подобно овощам в авоське. Иногда стучал в сердцах кулаком по хрупкой стенке, изливая душу. Барак содрогался, но выдерживал.
Меня использовал по назначению двадцатишестилетний тренер-велосипедист. Предательская пионерская кроватка акустически выдавала то, что для повара оставалось за кадром. Повар сопровождал наш подпольный оргазм мощными ударами в стену. Он был как бы третьим в интиме. Его вопли и ритмичный стук кулаком придавали сексу пикантность.
Я поняла идейного автора проекта, настаивавшего именно на производстве кроватей с панцирной сеткой для лагерей. Пионервожатому достаточно приложить ухо к замочной скважине палаты — и вся картина о жизни его подопечных будет ясна.