Шрифт:
— Сударь, послушайте… — прошептала она сдавленным голосом.
Мужчина мельком взглянул на нее и ушел, насвистывая еще громче.
Жервеза постепенно осмелела. Ее раззадорила эта охота, эта погоня голодного брюха за убегающим обедом, и она позабыла о робости. Долго еще она бродила, потеряв представление о времени и месте. Немые черные фигуры девок шагали взад и вперед под деревьями, как звери в клетке. Медленно появлялись они из темноты, похожие на привидения, проходили в ярком свете фонаря, где четко вырисовывались их напудренные лица, и снова тонули во мраке, растворяясь в таинственном очаровании ночи, лишь белые оборки их нижних юбок колыхались во тьме. Мужчины порой останавливались, балагурили со шлюхами и уходили, посмеиваясь. Другие смущенно следовали за женщиной, шагах в десяти от нее, боясь, как бы их не заметили. Слышался громкий шепот, приглушенные звуки спорящих голосов, яростный торг, затем надолго все снова погружалось в тишину. И сколько ни шла Жервеза, она видела в темноте женские фигуры, стоявшие как часовые на всем протяжении внешних бульваров. Шагах в двадцати от одной потаскухи она неизменно замечала другую. Конца этой цепи не было видно, словно весь Париж находился под охраной. Но Жервезой все пренебрегали, она злилась, меняла место стоянок и, наконец, стала бродить между проспектом Клиньянкур и улицей Шапель.
— Сударь, послушайте…
Но мужчины не оборачивались. Она шла мимо разрушенных боен, вонявших кровью. Она снова окидывала взглядом бывшую гостиницу «Добро пожаловать», заколоченную и унылую. Она проходила вдоль ограды больницы Ларибуазьер и машинально пересчитывала освещенные окна ее корпусов, светившиеся тускло и мягко, как ночники у изголовья умирающего. Она пересекала железнодорожный мост, содрогавшийся под колесами поездов, которые с грохотом неслись вдаль, бросая резкий и отчаянный призыв. О, каким мрачным казалось все это под покровом ночи! Затем она возвращалась обратно, скользила взглядом по тем же домам, по веренице женщин на том же отрезке бульвара, и так десять, двадцать раз подряд, не останавливаясь, ни разу не присев на скамейку. Нет, она никому не нужна. Ее стыд, казалось, увеличивался от этого пренебрежения. И она опять шла под гору по направлению к больнице и опять поднималась к бойне. Да, вот ее последняя прогулка — от пропитанных кровью дворов, где убивают животных, до тускло освещенных больничных палат, где смерть настигает людей на казенных кроватях. Вся ее жизнь протекла здесь.
— Сударь, послушайте…
— Сударь, послушайте…
Было, верно, очень поздно. В квартале становилось жутко. Харчевни закрылись. Свет газовых рожков в кабаках потускнел, оттуда доносились хриплые голоса пьяных. Веселье переходило в ссоры и потасовки. Высокий оборванец орал: «Берегись, в лепешку расшибу, костей не соберешь!» У входа в трактир какая-то девка сцепилась с любовником и обзывала его подлецом и поганой свиньей, а он лишь твердил в ответ: «Чего пристала, отвяжись!» Дикий разгул ширился, распространяясь по улицам вместе с пьяным угаром и жаждой убийства, а редкие прохожие спешили прочь, побледнев и стиснув зубы. Завязалась драка, один пьянчуга повалился вверх тормашками, а другой, испугавшись, что прикончил приятеля, бросился наутек, громко стуча тяжелыми башмаками. Загулявшие ватаги горланили похабные песни, затем улица надолго погружалась в тишину, прерываемую пьяной икотой и глухим стуком падающих тел. Попойка в честь двухнедельной получки всегда так кончалась: вино лилось рекой с шести часов вечера и под утро выплескивалось на улицу. По тротуарам растекались ручейки и лужицы блевотины. Запоздалые прохожие брезгливо перескакивали через них, чтобы не ступить в грязь. Ну и пакость же была кругом! Нечего сказать, хорошее впечатление о Париже вынес бы иностранец, попавший сюда до утренней уборки! Но в этот час пропойцы чувствовали себя здесь как дома, а на Европу им было начхать. Теперь в ход пошли ножи, и праздник завершился кровопролитием. Женщины ускоряли шаг, мужчины рыскали с горящими, как у волков, глазами, ночь становилась темнее, полная ужасов.
А Жервеза все еще бродила, сильно хромая, и то поднималась вверх по бульвару, то спускалась вниз, с единственной мыслью, что ей нельзя останавливаться. Равномерное покачивание при ходьбе усыпляло ее, и, внезапно пробуждаясь, она с удивлением видела, что прошла шагов сто и даже не заметила этого, словно сознание уже погасло в ней. Ноги в дырявых башмаках отекли. Жервеза перестала чувствовать свое тело, до того она была измучена и опустошена. Последняя отчетливая мысль была о ее беспутной дочери, которая, быть может, в эту самую минуту лакомится устрицами в ресторане. Затем все смешалось у нее в голове, она продолжала идти с открытыми глазами, но думать уже не могла — на это не хватало сил. И ощущение, которое еще сохранилось среди этого небытия, было ощущение дьявольского холода, резкого, убийственного холода, какого она еще ни разу не испытала. Наверно, даже мертвецам не бывает холоднее в могиле. Она с трудом подняла голову, и лицо ей обдало как бы ледяным дыханием. Это был снег, который наконец посыпал с мутного неба, мелкий густой снег, вихрем кружившийся на ветру. Три дня его не могли дождаться. И вот он пошел, как раз в подходящую минуту.
Жервеза очнулась при первом же порыве вьюги и ускорила шаг. Прохожие бежали, торопясь домой, и плечи у них уже побелели от снега. Завидя какого-то мужчину, который медленно брел под деревьями, она подошла к нему и опять повторила:
— Сударь, послушайте…
Человек остановился. Казалось, он не расслышал ее слов. Он протянул руку и тихо пробормотал:
— Подайте Христа ради…
Они взглянули друг на друга. Господи, до чего они дошли: дедушка Брю просит подаяние, г-жа Купо дежурит на панели! Обомлев, они застыли на месте. Теперь они могли обменяться братским рукопожатием. Весь вечер старик рабочий бродил по улице, не решаясь просить милостыню, и первый человек, к которому он обратился, оказался таким же нищим, как и он сам. Бог мой, какая жалкая участь! Проработать пятьдесят лет и ходить с протянутой рукой! Считаться лучшей прачкой на улице Гут-д’Ор и очутиться на панели! Они долго смотрели друг на друга. Затем, ничего не говоря, пошли каждый своей дорогой, подгоняемые вьюгой.
Метель разыгралась не на шутку. Мелкий снег так и кружил, а на этих холмах, среди незастроенных пустырей, ветер, казалось, дул сразу со всех сторон. В десяти шагах ничего не было видно, всюду клубилась лишь белая пыль. Дома исчезли, бульвар вымер, словно порыв ветра набросил на него белоснежную пелену, под которой затихли крики и пьяная икота. Жервеза с трудом двигалась вперед, ослепленная, то и дело сбиваясь с пути. Она хваталась за деревья, чтобы окончательно не заблудиться. Перед ней появлялись порой газовые рожки, похожие на затухающие факелы, чуть мерцавшие в густой мгле. Но на перекрестках исчезал даже этот тусклый свет; ледяной вихрь обрушивался на нее, и она кружила на месте, ничего не видя, не зная, как найти дорогу. Неясно белевшая земля уходила из-под ног. Серые стены наступали на нее. И когда, остановившись в нерешительности, Жервеза оборачивалась, то угадывала за этой снежной завесой уходящие вдаль бульвары и улицы с бесконечными рядами газовых фонарей — всю черную и пустынную громаду уснувшего Парижа.
Дойдя до того места, где внешние бульвары пересекаются с бульварами Мажента и Орнано, Жервеза подумала, что хорошо бы лечь здесь прямо на земле. Вдруг она услышала шум шагов. Она побежала, но снег слепил глаза, а шаги, видимо, удалялись, и трудно было понять, в каком направлении. Наконец она увидела широкие плечи мужчины, черным пятном маячившие в белесоватой мгле. Ну, уж этого она не упустит. И она побежала еще быстрее, догнала его и, схватив сзади за куртку, сказала:
— Сударь, сударь, послушайте…