Шрифт:
Мужчина обернулся. Перед ней был Гуже.
Так вот, кого она догнала! Чем она согрешила перед господом богом, что он без конца терзает ее! Это был последний удар. Хуже унижения быть не могло: она пристала к кузнецу, как жалкая бульварная шлюха, посиневшая от холода и молящая о помощи. Да и встретились-то они у самого фонаря, и она видела свою огромную тень, которая безобразно кривлялась на снегу. Наверно, казалось, что Жервеза пьяна. Неужели он принял ее за пьяную? А ведь она и не нюхала вина и два дня не имела во рту ни крошки хлеба! Впрочем, она сама виновата, зачем столько пила. Гуже, верно, подумал, что она хватила липшего и привязывается к прохожим.
Между тем Гуже смотрел на нее, и звездочки снежинок ложились на его красивую светлую бороду. Потом, видя, что она пятится понурив голову, он сказал:
— Идемте.
Он пошел вперед, а Жервеза за ним. Они пересекли безмолвный квартал, неслышно скользя вдоль стен домов. Бедная г-жа Гуже умерла в октябре от приступа острого ревматизма. Гуже, угрюмый и одинокий, жил в том же домике на Новой улице. В этот вечер он поздно возвращался домой, засидевшись у больного товарища. Он отпер дверь, зажег лампу и повернулся к Жервезе, смиренно остановившейся на площадке лестницы.
— Войдите, — сказал он очень тихо, точно мать могла его услышать.
В комнате г-жи Гуже все оставалось по-прежнему: благоговея перед памятью покойной, сын ничего здесь не тронул. У окна возле глубокого кресла, словно ожидавшего старую кружевницу, лежали на стуле круглые пяльцы. Кровать была постлана, и старушка могла бы лечь спать, если бы пришла с кладбища провести вечерок с сыном. Во всем чувствовалась та же умиротворенность, тот же дух честности и доброты.
— Войдите, — повторил кузнец, повысив голос.
Жервеза боязливо переступила порог, точно уличная девка, попавшая в порядочный дом. Гуже был бледен и дрожал: он впервые привел женщину в комнату своей покойной матери. Они прошли на цыпочках, как будто опасаясь, что их услышат. Потом, пропустив Жервезу в свою каморку, он затворил дверь. Здесь он был у себя. Жервеза очутилась в знакомой ей тесной спаленке, похожей на келью, с узкой железной кроватью под белым пологом. Картинок, вырезанных из журналов, стало еще больше, теперь они покрывали стены до самого потолка. Жервеза не смела двигаться среди этой чистоты и только пятилась от зажженной лампы. Не говоря ни слова, Гуже подошел к ней; в бешеном порыве ему хотелось схватить ее и задушить в своих объятьях. А она, совсем ослабев, лишь шептала:
— Боже мой!.. Боже мой!..
Огонь еще тлел в печке, покрытой угольной пылью, и возле поддувала стоял котелок с дымящимся рагу, которое кузнец оставил здесь, чтобы поужинать, когда вернется. Жервеза, отогревшаяся в жарко натопленной комнате, готова была встать на четвереньки и есть по-собачьи, прямо из котелка. Голод был сильнее ее, желудок разрывался от боли, и она нагнулась с тяжелым вздохом. Но Гуже понял. Он поставил рагу на стол, нарезал хлеба и налил ей вина.
— Спасибо, спасибо! — говорила она. — Вы такой добрый!
Язык не слушался ее, она с трудом выговаривала слова. Она так дрожала, что вилка выпала у нее из рук. От нестерпимого голода у нее тряслась голова, как у древней старухи. Ей пришлось есть пальцами. Запихнув в рот картофелину, она разрыдалась. Крупные слезы текли по щекам и капали на хлеб. Она ела, не останавливаясь, жадно глотала хлеб, смоченный слезами, дышала громко, с трудом переводя дух, а лицо ее подергивалось. Гуже заставил ее выпить вина, чтобы она не подавилась; и когда Жервеза пила, зубы ее выбивали дробь о край стакана.
— Хотите еще хлеба? — спросил он вполголоса.
Жервеза плакала, говорила «да», говорила «нет», растерявшись, сама не зная, чего хочет. Боже милостивый! Какое наслаждение поесть, когда умираешь с голоду, и вместе с тем как это горько!
А он стоял против нее и смотрел. Теперь при ярком свете лампы под абажуром он хорошо ее видел. До чего ж она постарела и подурнела! Снег таял на волосах и одежде, стекая струйками на пол. Трясущаяся голова побелела, растрепавшиеся от ветра седые пряди торчали во все стороны. Шея почти совсем ушла в плечи, вся она обрюзгла, стала такой толстой и безобразной, что, глядя на нее, хотелось плакать. И Гуже вспомнил о поре их любви, когда разрумянившаяся Жервеза возилась с утюгами и на ее шейке виднелась хорошенькая складочка, словно у пухлого младенца. В те времена он мог часами любоваться прачкой и радовался уже тому, что видит ее. Позже она стала сама приходить в кузницу, где им было так хорошо вдвоем: он бил по наковальне, а она не сводила глаз с пляшущего в его руках молота. Сколько раз, бывало, он кусал по ночам подушку и жаждал, чтобы Жервеза была здесь, рядом с ним, в полной его власти! Он так страстно желал ее, что, кажется, раздавил бы в объятиях. И вот теперь она принадлежит ему, он может ее взять. Она доедала хлеб, и крупные безмолвные слезы продолжали катиться по ее щекам и падали в пустой котелок.
Жервеза встала. Она кончила есть и застыла в нерешительности, с опущенной головой, не зная, нужна ли она ему. Потом ей показалось, что его глаза блеснули, и, подняв голову, она расстегнула верхнюю пуговку на кофте. Но Гуже встал на колени и, взяв ее за обе руки, тихо сказал:
— Я люблю вас, Жервеза, все еще люблю, несмотря ни на что, клянусь вам!
— Не говорите так, господин Гуже! — воскликнула она, потрясенная тем, что видит его у своих ног. — Нет, не говорите так, мне слишком больно вас слушать.