Шрифт:
— А кто тебе сказал, что они тятю убили? — Костя рывком сел на полатях.
Мать схватилась за голову руками, запричитала:
— Ох, покарал меня господь!.. Да очумел ты, что ли? К слову так брякнула, к слову, дурья твоя башка!.. Не нам с тобой с ними тягаться — растопчут, и знать никто не будет...
В прихожей послышались шаги, и мать, проведя рукой по глазам, мгновенно преобразилась — лицо ее стало жал-
ким, умильным, и, не глядя на Костю, она нарочито громко, чтобы услышали ее, сказала:
— Игната Савельича слушайся — он тебя в люди выведет, станешь большой — будешь вот так же хозяйствовать, добро наживать.,. Это к ленивому да беспутному ничего не пристанет. А ты у меня смышленый, удачливый будешь...
Под полатями прошел отчим, задержал шаг, прислушиваясь, потом появился посредине избы.
— Я поехал, Фетинья... Насбирал по зернышку два куля. Не знаю, что сами жрать будем.
— Бог даст, проживем! — быстро заговорила мать.— Не смущай себя, изведешься...
Она спустилась с полатей и, улыбаясь, подошла к мужу.
— Если б не ты, прямо пропадай,— сказал Игнат Савельевич.— Одна отрада, одно утешенье!..
Он положил ей руку на плечо и повел из избы. Мать проводила отчима, заперла за ним ворота. Скоро он вернулся — мрачный, серый в лице. Следом за ним явились вчерашние мужики во главе с Пробатовым. Ни о чем никою не спрашивая, они ходили по двору, по избе, заглядывали в каждый угол, спустились в подполье, облазили весь огород, сараи, протыкали, щупали землю железными прутьями, где она была помягче, но хлеба не нашли.
Уходя, Пробатов сказал Игнату Савельевичу:
— Дали мы тебе ночь на твои темные дела — обошел ты нас. Ну да ты шибко не радуйся! Куцый хвост у твоей радости-то!
Костя видел, как посмотрел в спину уходившему мужику Игнат Савельевич. Мелкой дрожью тряслись его длинные мосластые руки, опущенные вдоль туловища, что-то темное, до жути лютое плескалось в глазах.
— Как медведя в берлоге окружают,— тихо выдавил он сквозь зубы.— Но я им живым не сдамся!
— Не убивайся, Игнатушка, бог им этого не простит...
— Эх, Фетинья,— тяжело вздохнул Игнат Савельевич.— Бог, он, видно, ненасытный: ему сколь ни давай, все мало — церкви построй, лоб расшиби, душу наизнанку выверни, а он знай себе молчит...
— Пошто богохульничаешь? Обида тебя ослепила — вот и выходит, ты грешник, а хочешь, чтобы всевышний простил тебя.
— Может, он мне больше задолжал, чем я ему? Может, у него передо мной больше вины? Что мои грехи рядом с его жестокосердием — пыль одна, прах...
— С головой у тебя неладно, Игнатушка.
Мать заплакала, кинулась к мужу, скатилась с полатей Аниска, повисла на шее отца.
Игнат Савельевич поднялся, движением плеч освободился от жены и дочери, постоял в раздумье.
— Молитесь — убытку от этого не будет. Но на меня не обижайтесь... Ежели меня свалят, то и вас, как корешки, порубят... Бог велел терпеть — вот и терпите!..
О каком терпении говорил глава семьи, все поняли спустя недели две, когда Игнат Савельевич заявил, что хлеб весь вышел и теперь они будут жить на отрубях и картошке.
И с этого дня в доме началась страшная жизнь. Все притихли, ходили сумрачные, не глядя друг на друга, подолгу сидели, тупо уставившись в одну точку. Ели одну зелень с огорода — варили из ботвы зеленую жижу, пахнувшую коровьим пойлом, и, преодолевая отвращение, хлебали деревянными ложками. Перестал звенеть голос и смех Аниски.
Лишь один Игнат Савельевич по-прежнему держался бодро, покрикивал на сыновей, невесток. Он похудел, лицо его осунулось, резче проступил под сивой бородой кадык. С утра ставили на стол полутораведерный самовар, отчим усаживался под божницей и, глядя на тускло блестевшую жесть, украшавшую иконы, цедил из крана чашку за чашкой и, отдуваясь, пил крутой, чуть посоленный кипяток. Соли в доме был большой запас.
Костя, ослабев от недоедания, целые дни лежал на полатях. Он со страхом смотрел оттуда, как Игнат Савельевич, примостя на растопыренных пальцах правой руки глубокое блюдце, сосал, причмокивая, воду.
Лицо отчима наливалось кровью, мутные капли пота катились со лба и щек, пятнали рубаху. Косте казалось, что из глаз отчима, из его бугристых, усеянных точками угрей щек скоро брызнет вода. Он опрокидывал чашку вверх дном на блюдце, вылезал из-за стола, крестился и, вытерев рушником бурачно-красное лицо, говорил: