Шрифт:
Теперь Нана из великодушия нападала на женщин, ей хотелось смягчить жестокий удар. Но Мюффа не слушал, даже не слышал ее. Не останавливаясь, он ухитрился натянуть штиблеты, потом, последним рывком, словно обнаружил наконец дверь, выскочил из спальни. Нана ужасно обиделась.
— Пожалуйста! Скатертью дорожка! — крикнула она, хотя была уже одна в комнате. — Поди вот поговори с этаким невежей!.. Я ради него старалась!.. Сама же первая его пожалела, извинилась. Чего еще ему надо! А он только раздражать меня умеет!
Все же она осталась недовольна собой и с досадой стала чесать обеими руками ноги. Потом успокоилась.
— A-а, наплевать! Разве я виновата, что он рогач!
И, обогретая огнем со всех сторон, пышущая жаром, как куропатка на вертеле, она юркнула в постель и позвонила Зое, чтобы та привела другого, который ждал на кухне.
Мюффа тем временем в ярости шагал по улице. Только что кончился ливень. На тротуаре было скользко. Машинально взглянув вверх, он увидел, как бегут по небу обрывки черных, как сажа, туч, закрывая луну. В этот час на бульваре Османа редко попадались прохожие. Стараясь держаться в тени, граф двинулся прямо мимо строящегося здания Оперы, бормоча бессвязные слова. Эта девка солгала. Все выдумала по своей глупости и жестокости. Надо было размозжить каблуком ей голову, когда он повалил ее на пол. Нет, кончено, кончено! Довольно с него этого позора, никогда больше он не увидит ее, ни за что к ней не прикоснется. Это было бы слишком подло с его стороны. И он глубоко вздыхал, будто сбросил с себя бремя. Ах, это чудовище, голое, наглое, тупое, эта гусыня на вертеле, смеет еще обливать грязью то, что он уважал всю жизнь, все сорок лет! Луна выглянула из-за туч, залила пустынную улицу белым сиянием. Вдруг его охватили отчаяние и страх, безумный ужас, как будто он упал в бездонную пропасть.
— Боже мой! — бормотал он. — Все кончено. Ничего больше не осталось.
По бульвару торопливо шагали запоздавшие прохожие. Граф старался успокоиться. В пылавшей огнем голове снова и снова всплывал рассказ Нана. Нет, надо хорошо все обсудить. Графиня должна была вернуться из поместья г-жи де Шезель завтра утром. Но она вполне могла вернуться в Париж нынче вечером и провести ночь с этим Фошри. И ему вспомнились кое-какие мелочи, на которые он не обращал внимания, когда гостил с женой в Фондете. Как-то вечером он застал Сабину на скамейке под деревьями в таком волнении, что она не могла сразу ответить на его вопросы. И Фошри стоял рядом. Почему бы ей и не быть у него сегодня? Чем больше он думал, тем больше все это казалось ему возможным. Он даже стал находить это вполне естественным и неизбежным. Пока он сбрасывал с себя сюртук у кокотки, его жена раздевалась в спальне любовника. Что же может быть проще и логичнее? Рассуждая таким образом, он пытался сохранить хладнокровие. Весь мир, почудилось ему, охвачен безумием плоти, и оно ширится, растет, все увлекая за собой в бездну. Воспоминания жгли его. Образ обнаженной Нана вдруг вызвал в памяти наготу Сабины. И это видение, самим своим бесстыдством роднившее обеих женщин, как роднило их вызванное ими желание, было так явственно, что он даже зашатался. На мостовой его чуть не задавил фиакр. Женщины, вышедшие из кафе, хихикая, заглянули ему в лицо. У него вновь хлынули слезы. Несмотря на все усилия взять себя в руки и боясь разрыдаться на людях, он бросился в темную пустынную улицу — улицу Россини — и побрел мимо безмолвных домов, плача, как ребенок.
— Кончено! — глухо бормотал он. — Больше ничего не осталось, ничего, совсем ничего.
Он плакал навзрыд и, не в силах идти, прислонился к стене, закрыв лицо мокрыми от слез руками. Заслышав чьи-то шаги, он кинулся прочь. Ему было стыдно и страшно показываться людям, он убегал от них неверными шагами ночного бродяги. Сталкиваясь на тротуаре с прохожими, он старался придать себе непринужденный вид и думал, что все угадывают его беду по его походке. Он дошел по улице Гранж-Бательер до улицы Фобур-Монмартр. Яркий свет спугнул его, он повернул обратно. Почти час бродил он в этом квартале, выбирая самые темные закоулки. Несомненно, он знал, куда идет, и ноги сами несли его, — несли терпеливо, хотя он безотчетно усложнял свой путь все новыми обходами и поворотами. Наконец, на каком-то перекрестке, он вскинул глаза. Вот он и дошел. Угол улицы Тетбу и улицы Прованс. Он потратил целый час, чтобы добраться сюда, хотя дойти можно было в пять минут. В голове у него мучительно гудело. Ему вспомнилось, что в прошлом месяце он как-то утром заглянул к Фошри поблагодарить репортера за то, что он упомянул его в хроникерской заметке, описывавшей бал в Тюильри. Квартира Фошри находилась на антресолях, маленькие квадратные окна до половины загораживала огромная вывеска какого-то магазина. Последнее окно с левой стороны сейчас прорезала полоса яркого света — луч лампы, пробивавшийся сквозь неплотно задернутые занавески. И, не отрывая взгляда от этой сияющей щели, Мюффа стоял не шевелясь, ожидая чего-то.
Луна скрылась с черного, как тушь, неба; моросил холодный дождь. На колокольне церкви св. Троицы пробило два часа. Улица Прованс и улица Тетбу уходили куда-то в темноту, испещренную светлыми пятнами газовых фонарей, утопавших вдалеке в желтой дымке. Мюффа не двигался. Это, конечно, окно спальни. Он помнил, что стены там обтянуты красной тканью, у задней стены кровать в стиле Людовика XIII. Лампа, должно быть, стоит справа на камине. Они, несомненно, уже легли, потому что ни разу ни одна тень не промелькнула в окне, да и сама полоса света была какая-то неподвижная, словно падала от ночника. И Мюффа, не отрывая от нее глаз, обдумывал план действий: он позвонит у парадного, взбежит по лестнице, не обращая внимания на окрики швейцара, наляжет плечом, высадит дверь, застигнет их в постели, бросится на них, не дав нм времени разжать объятия. На мгновение его привела в замешательство мысль, что при нем нет оружия, но тут же он решил удушить их. И он опять обратился к своему плану, старался его усовершенствовать, все ждал чего-то, какого-то признака, чтобы увериться окончательно. Если б в эту минуту в окно появилась тень женщины, он позвонил бы. Но при мысли о возможной ошибке он леденел. Что ему тогда сказать? И снова приходили сомнения: нет, нет, его жена не может находиться у этого человека, это чудовищно, просто невозможно. Однако он не уходил, и мало-помалу от долгого ожидания, от неподвижности, от завораживающей пристальности собственного взгляда им овладело какое-то оцепенение, какая-то странная вялость.
Полил сильный дождь. Вблизи показались два полицейских. Мюффа пришлось расстаться с уголком парадного, где он укрывался. Когда полицейские повернули на улицу Прованс и исчезли в темноте, он возвратился на свой наблюдательный пункт промокший до нитки, дрожа от холода. Полоса света по-прежнему перечеркивала окно. Он хотел было уйти, но вдруг промелькнула тень, — произошло это так быстро, что ему показалось, будто он ошибся. Но тут раз за разом по светлому фону пробежали другие темные пятна — в спальне Фошри началось движение. И снова Мюффа застыл на тротуаре как пригвожденный; он чувствовал нестерпимую жгучую боль под ложечкой и все-таки не уходил, пытаясь угадать, что там творится. Мелькали тени: то как будто плечо и локоть, то ноги, то задвигалась огромная рука, а в руке силуэт кувшина для воды. Ничего нельзя было различить, но вдруг ему показалось, что он разглядел дамский шиньон. И он принялся рассуждать: прическа прямо как у Сабины, только у нее шея толще. Теперь уж он ничего не соображал, не мог. Его терзали жестокие муки подозрений, отчего снова началась невыносимая боль под ложечкой; стараясь успокоить ее, он прижимался к двери, и зубы его выбивали дробь, как у бездомного бродяги. Но он так долго не сводил глаз с окна, что озлобленный мститель уступил место моралисту; воображение его разыгралось, он представлял себя депутатом, он держал речь с трибуны парламента, он метал громы и молнии против распутства, возвещал грядущие бедствия; на свой лад он переделывал статью Фошри о мухе-отравительнице; он видел себя в роли обличителя, он заявлял во всеуслышание, что общество, где нравы столь же растленны, как в Риме поры упадка, не может более существовать. У него стало легче на душе. А тени исчезли. В спальне, вероятно, опять легли. Мюффа все смотрел на окно, все ждал.
Пробило три часа, потом четыре. Он не мог уйти. Когда припускал дождь, он забивался в угол парадного; у него насквозь промокли брюки. По улице больше никто не проходил. Минутами глаза у него закрывались, словно их обжигала полоса света, на которую он смотрел все тем же пристальным, остановившимся взглядом, с тем же нелепым упорством. Еще два раза мелькнули тени, повторив те же движения, пронося огромную тень кувшина; два раза восстанавливалось спокойствие, лампа разливала все тот же ровный свет. Из-за этих теней сомнения его возрастали. И вдруг ему пришла успокоительная мысль, отдалявшая необходимость действовать: просто надо дождаться, когда женщина выйдет на улицу. Ведь он узнает Сабину. В самом деле, чего проще? Без всяких скандалов, и сразу же все будет ясно. Надо только не уходить отсюда. Из всей путаницы чувств, терзавших его, осталась лишь глухая подспудная потребность: узнать правду. Но ждать было томительно скучно, он чуть не уснул под этой дверью; чтобы разогнать дремоту, он стал высчитывать, сколько еще придется ждать. Сабина должна быть на вокзале около десяти часов утра… Следовательно, ему придется стоять тут еще четыре с половиной часа. Что ж, он наберется терпения, будет ждать тихонько. Право, пускай эта ночь длится вечно.
И вдруг полоса света исчезла. Столь простое явление оказалось для него неожиданной катастрофой, в высшей степени неприятным и тревожным обстоятельством. Там, очевидно, погасили лампу и сейчас уснут. В такой час это вполне естественно. Однако Мюффа рассердился, — черное потухшее окно его больше не интересовало. Он смотрел на него с четверть часа, потом ему надоело, он отошел от двери и стал шагать по тротуару. До пяти часов утра он ходил взад и вперед, время от времени поднимая глаза. Окно было все таким же мертвым; минутами ему даже не верилось, и он спрашивал себя, действительно ли за этими стеклами плясали тени. Усталость навалилась на него огромной тяжестью, сознание притупилось, минутами он забывал, чего ждет тут, на углу улицы, зачем бродит, спотыкаясь на мостовой; и вдруг он пробуждался, вздрагивая от холода, и не мог сообразить, где находится. Да что это в самом деле? Стоит ли так мучить себя? Ради чего, спрашивается? Люди уснули, ну и пусть себе спят. Зачем вмешиваться в их дела? Ночь темная, никто никогда не узнает, что тут было. Теперь даже любопытство угасло в нем, растворилось в желании поскорее покончить со всем этим, найти хоть в чем-нибудь облегчение. Холод усиливался, улица ему опостылела; дважды он делал попытку уйти, снова возвращался, еле волоча ноги, и отходил еще дальше. Довольно! Нечего ему тут делать! В третий раз он дошел до бульвара и уже не вернулся.