Шрифт:
Хотя волнение ее постепенно утихало, жизнерадостность не вернулась никогда. Месяцы и годы проходили в неизменном унынии. Жизнь ее все больше походила на жизнь затворника. Облаченная в строжайший креп, она скорбно переезжала из Виндзора в Осборн, из Осборна в Балморал. Редко появляясь в столице, не принимая никакого участия в государственных церемониях, избегая малейших контактов со светским обществом, она стала столь же неизвестной своим подданным, как какой-нибудь восточный властелин. Пусть говорят все что угодно, им все равно ее не понять. К чему ей эти пустые представления и глупые развлечения? Нет! Она занята совершенно иным. Она, посвященный хранитель святой веры. Ее место у священного алтаря в храме скорби, — куда лишь она одна имеет право входить, где она может ощущать эманацию таинственного присутствия и толковать едва заметные и неуловимые желания все еще живущей души. Это, и только это было ее славной и ужасной обязанностью. Ибо это действительно было ужасно. С годами подавленность углублялась, и все сильнее становилось одиночество. «Я стою на Печальной уединенной вершине», — говорила она. Снова и снова ощущала Виктория, что больше не выдержит, что уступит давлению обстоятельств. Но затем, внезапно, раздавался тот самый Голос: и она снова брала себя в руки И добросовестно возвращалась к своим печальным и священным обязанностям.
Но главное, она стремилась принять жизненные цели Альберта и сделать их своими собственными — она должна работать на благо державы, как это делал он. Тяжелый груз забот, который он нес на своих плечах, теперь перешел к ней. Она взвалила на себя гигантскую нагрузку и, естественно, зашаталась под ее гнетом. Пока он жил, она работала регулярно и добросовестно; но его забота, его предусмотрительность, его советы и его безотказность делали работу несложной и приятной. Один лишь звук его голоса, просящего подписать бумагу, приводил ее в трепет; в такой обстановке можно было работать вечно. Но теперь все страшно переменилось. Не было уже аккуратных стопок и лотков под зеленой лампой; не было больше простых объяснений для запутанных дел; некому было сказать, что так, а что не так. У нее были, конечно, секретари: и сэр Чарльз Фаппс, и генерал Грей, и сэр Томас Биддальф; и они делали все что могли. Но они были простыми подчиненными: груз ответственности и инициативы лежал лишь на ней одной. Тут уж ничего не поделаешь. «Я убеждена — разве она этого не говорила? — что никто не смеет мне советовать или навязывать свою волю»; все остальное было бы предательством веры. Она должна следовать принцу во всем. Он никому не уступал власти; он сам вникал в каждую деталь; он взял за правило никогда не подписывать бумагу, пока не только не прочтет ее, но и не сделает по ней заметок. Она будет поступать так же. С утра до вечера сидела она, заваленная грудами депеш, читала и писала за столом — за своим столом, который теперь, увы, стоял в комнате один.
Спустя два года после смерти Альберта сложные проблемы внешней политики подвергли верность Виктории серьезному испытанию. Появились признаки того, что этот страшный Шлезвиг-Гольштейнский спор, тлеющий уже более десяти лет, вот-вот вспыхнет с новой силой. Вопрос был неописуемо сложен. «Лишь трое, — сказал Пальмерстон, — действительно понимали, что происходит, — принц-консорт, который умер, немецкий профессор, который успел свихнуться, и я, успевший все забыть». Да, принц, конечно, мертв, но разве он не оставил наместника? Виктория включилась в борьбу с самозабвенным вдохновением. Ежедневно часами она вникала в мельчайшие подробности этого запутанного дела, и у нее был надежный путеводитель по лабиринту: она прекрасно помнила, что, когда бы ни обсуждался этот вопрос, Альберт всегда принимал сторону Пруссии. Так что путь был ясен. Она сделалась ярым приверженцем прусской идеи. Так завещал принц, говорила она. Она не понимала, что Пруссия времен принца умерла и родилась новая Пруссия — Бисмарка. Возможно, Пальмерстон, с его удивительной прозорливостью, инстинктивно ощутил новую опасность; во всяком случае, они с лордом Джоном считали необходимым поддержать Данию против притязаний Пруссии. Но мнения резко разделились, причем не только в стране, но и в Кабинете. Восемнадцать месяцев бушевали споры, и королева с ярой настойчивостью выступала против премьер-министра и министра иностранных дел. Когда же кризис достиг апогея — все шло к тому, что Англия в союзе с Данией готова объявить войну Пруссии, — волнение Виктории стало почти лихорадочным. Перед лицом немецких родственников она старалась выглядеть беспристрастной, но на своих министров обрушивала потоки требований, протестов и увещеваний. Она прикрывалась священными миротворческими мотивами. «Единственный шанс сохранить мир в Европе, — писала она, — это не поддерживать Данию, из-за которой все и началось. Королева сильно переживает, и ее нервы все более расшатываются… Но сколь ни были бы сильны ее переживания, она непоколебима в своем твердом намерении сопротивляться любым попыткам вовлечения страны в безумную и бесполезную битву». Она заявила, что «не отступит ни на шаг», даже если за этим последует отставка министра иностранных дел. «Королева, — сказала она лорду Гранвилю, — совершенно измучена заботами и волнениями, и отсутствием помощи, совета и любви ее любимого мужа». Она так устала от этой борьбы за мир, что «едва держится на ногах, и даже перо выпадает из рук». Англия так и не вступила в войну, и Дания осталась наедине со своей судьбой; но сейчас практически невозможно судить, какова в этом заслуга королевы. Более вероятно, однако, что решающим фактором в ситуации была сложившаяся в Кабинете мощная группировка в поддержку мира, а вовсе не властное и патетическое давление Виктории.
Одно лишь можно сказать наверняка: священный миротворческий энтузиазм Виктории длился недолго. За несколько месяцев ее мысли полностью переменились. Она поняла истинную природу Пруссии, чьи замыслы против Австрии были готовы разразиться Семинедельной войной. Бросаясь из одной крайности в другую, она теперь склоняет министров к вооруженному вмешательству в поддержку Австрии, но тщетно.
Ее политическая активность не более одобрялась обществом, чем ее уединение. Годы шли, королевская скорбь не утихала, и общественное порицание становилось все сильнее. Было замечено, что затянувшееся затворничество королевы не только омрачает жизнь высшего общества, не только лишает народ зрелищ, но и крайне отрицательно сказывается на производстве одежды, шляпок и чулков. Последнее встречалось с особым недовольством. Наконец, в самом начале 1864 года прошел слух, что Ее Величество собирается снять траур, и газеты заметно оживились; но, к сожалению, слухи оказались совершенно безосновательными. Виктория лично написала письмо в «Таймс», чтобы об этом уведомить. «Эту идею, — заявила она, — нельзя так уж явно опровергать. Королева искренне обрадована желанием ее поданных видеть ее, и она сделает все, что может, дабы удовлетворить это достойное и трогательное желание… Но сейчас перед королевой стоят иные задачи, более высокие, чем простые выступления, — задачи, которыми нельзя пренебречь без вреда для общества, которые навалились на нее, загрузив работой и заботами». Оправдание выглядело бы более правдоподобным, если бы не было известно, что эти самые упомянутые королевой «иные, более высокие задачи» большей частью состоят в попытках противодействия внешней политике лорда Пальмерстона и лорда Джона Рассела. Значительная часть — если не большинство — нации были ярыми сторонниками Дании в Шлезвиг-Гольштейнском конфликте; и поддержка Викторией Пруссии вызывала широкое недовольство. Поднималась волна непопулярности, напомнившая старым наблюдателям период, предшествующий замужеству королевы более чем двадцать пять лет назад. Пресса была груба; лорд Эленборо обрушился на королеву в Палате Лордов; в высших кругах ходили странные слухи, что королева подумывает об отречении, — слухи, сопровождающиеся сожалениями о том, что она этого до сих пор не сделала. Оскорбленная и обиженная Виктория чувствовала, что ее не понимают. Она была глубоко несчастна. После речи лорда Эленборо генерал Грей заявил, что «никогда не видел королеву такой расстроенной». «О, как это ужасно, — написала она сама лорду Гранвилю, — когда тебя подозревают, не одобряют, когда никто не поможет советом, не направит, — как одиноко чувствует себя королева!» Тем не менее, как бы она ни страдала, решимости она не утрачивала; ни на волос не отклонится она с курса, назначенного ей свыше; она будет верной до конца.
Так что когда Шлезвиг-Гольштейн стал преданием, и даже образ принца начал выветриваться из слабой людской памяти, королева продолжала неуклонно следовать необычному долгу. Постоянно нарастающая жестокость мира неизменно разбивалась о непроницаемый траур Виктории. Неужели мир никогда не поймет? Ведь не просто печаль держит ее в заточении, а преданность, самоотречение, тяжелое наследие любви. Без устали двигалось перо по бумаге с черным обрамлением. Пусть плоть слаба, но нельзя сбросить непосильную ношу. К счастью, даже если мир не поймет, поймут верные друзья. Ведь есть же лорд Гранвиль и добрейший мистер Теодор Мартин. Да, именно мистер Мартин, который так умен, что сможет заставить других признать факты. Она пошлет ему письмо, расскажет о своем непосильном труде и препятствиях, с которыми столкнулась, и тогда он, может быть, напишет статью в один из этих журналов. «Это не печаль держит королеву в заточении, — сказала она ему в 1863 году. — Это постоянный труд и здоровье, сильно подорванное печалью и невероятным количеством работы и ответственности — работы, которая истощает ее полностью. Алиса Хелпс, оказавшись в ее комнате, была поражена; и если бы миссис Мартин на это взглянула, она рассказала бы мистеру Мартину, что окружает королеву. Едва она встает с постели и до самого сна — здесь только работа, работа и работа — письма, вопросы и прочее, что чрезвычайно утомительно, — и если бы к вечеру не наступало относительное спокойствие, то она, скорее всего, просто не выжила бы. Ее мозг постоянно перегружен». И это было правдой.
Выполнять работу Альберта было ее основной задачей; но была и еще одна, уступающая первой, но, вероятно, более близкая сердцу, — донести истинную природу гения и характера Альберта до своих подданных. Она понимала, что во время жизни ему не давали должной оценки; полный размах его способностей, его высочайшая безупречность были по необходимости незаметны; но смерть устранила нужду в преградах, и теперь ее муж должен предстать пред всеми в пышном великолепии. Виктория методически принялась за работу. Она велела сэру Артуру Хелпсу опубликовать сборник речей и писем принца, и тяжелый фолиант вышел в 1862 году. Затем она приказала генералу Грею описать ранние годы принца — от рождения и до свадьбы; она лично занялась оформлением книги, предоставила множество конфиденциальных документов и добавила многочисленные примечания. Генерал Грей согласился, и работа закончилась в 1866 году. Но основная часть истории все еще оставалась нерассказанной, и поэтому сэру Мартину было велено составить полную биографию принца-консорта. Мистер Мартин трудился четырнадцать лет. Объем материала, который ему предстояло переработать, был просто невероятен, но он трудился не покладая рук и с радостью принимал любезную помощь Ее Величества. Первый объемистый том вышел в 1874 году; вслед за ним медленно двигались остальные; весь монументальный труд завершился лишь в 1880-м.
В награду мистера Мартина произвели в рыцари; и все же, сколь это ни грустно, надо признать, что ни сэру Теодору, ни его предшественникам не удалось достичь того, чего ожидала королева. Возможно, она неудачно подобрала помощников, но в действительности неудача скрывалась в самой Виктории. Сэр Теодор и другие честно выполнили поставленную задачу — воссоздали заполняющий душу королевы образ Альберта. Беда лишь том, что образ этот пришелся обществу не по вкусу. Эмоциональная натура Виктории, более замечательная энергией, нежели тонкостью, полностью отметала проявления души и удовлетворялась лишь абсолютными и категоричными сущностями. Если ей не нравилось, то не нравилось так, что объект недовольства просто сметался с пути раз и навсегда; и привязанности ее были столь же неистовы. В случае же с Альбертом ее страсть к совершенству достигала вершины. Хоть в чем-то считать его несовершенным — в добродетели, мудрости, красоте, и во всем лучшем, что может быть у человека, — было бы невероятным святотатством: он был самим совершенством и таким его и следовало показать. Именно так сэр Артур, сэр Теодор и генерал Грей его и изобразили. Чтобы создать нечто иное в тех обстоятельствах и под таким надзором, нужно было обладать куда более выдающимися талантами, нежели были у этих джентльменов. Но это было еще не все. К несчастью, Виктории удалось склонить к сотрудничеству еще одного автора, чей талант на этот раз не вызывал ни малейших сомнений. Придворный поэт, то ли уступив просьбам, то ли по убеждению, принял тон монарха и, включившись в хор, передал королевское восхищение магическими переливами стихов. Это поставило точку. С тех пор невозможно забыть, что Альберт нес белый цветок непорочной жизни.
Результат оказался вдвойне неудачным. Разочарованная и оскорбленная Виктория обозлилась на свой народ за нежелание, несмотря на все усилия, признать истинные достоинства ее мужа. Она не понимала, что картина воплощенного совершенства кажется безвкусной большинству человечества. И причина вовсе не в зависти столь совершенному существу, а в его явно нечеловеческом облике. Так что когда публика увидела выставленную на всеобщее восхищение фигуру, напоминающую скорее слащавого героя поучительных рассказов, нежели реального человека из плоти и крови, она отвернулась с недоумением, улыбкой и легкомысленными восклицаниями. Впрочем, здесь публика проиграла не меньше, чем сама Виктория. Ведь в действительности Альберт был куда более интересным персонажем, чем представлялось обществу. Ирония в том, что на обозрение выставили созданную любовью Виктории безупречную восковую фигуру, тогда как изображаемое ею существо — реальное существо, полное энергии, напряжения и муки, столь таинственное и столь несчастное, подверженное ошибкам и очень человечное, — осталось совершенно незамеченным.