Конькова Анна Митрофановна
Шрифт:
…Нет, уже не доскажет Апрасинья сказку свою о прекрасной Женщине-Рыбе, Кулнэ, о том, как долго та находилась в плену у Виткася-Обжоры, не расскажет Апрасинья о том, как одарила Кулнэ девушку Таись-нэ, открыв ей тайны Озер и Вод. Но в этом неторопливом разговоре Апрасинья узнала многое, даже не узнала, а почуяла — отдаст она Лукерье пригоршню узоров, задобрит ее, подраненную, наверное, ослабнет та, поможет. Самая главная не та шалая, грубая бабища Манюня. Нет, самая тяжелая для нее Федора, зоркая, неспящая, — ловит она каждый шорох. Не умна, не глупа, но и не дура, а серая, сухая, плоская. Ни у кого ума не занимает и в долг не дает, дерьмом изойдет, но не сдохнет — дерьмо-то, слава богу, свое. Все-то она знает, эта Федора: на чем мир стоял, стоит и будет держаться. Все, что есть плохое в людях, знает Федора, ощупывает глазами, и добра от нее не жди, не видела она никогда добра, а душу русскому богу отдала. Да отдала ли? Просто прилепилась от пустоты и ради корысти, молит его, а об чем — непонятно. Как яйцо Федора, за какой-то сучок ее зацепить?
— Гнать ее отсель! — стонет Лукерья. — Ведь-ма-а!
— Ты че? Че? — колыхнулась Манюня и вылила в рот полную стопку. — Она за ночлег платила, сказку сказывает тебе, едрена вошь, узоры подарила, а ты — гнать?! Ну и комарище ты!
— У-у-ву! В-вву-у-ы-и-и! — завывала непогодь за черным окном. — Ы-ы-и-иу-у! — набирал силы льдистый, шершавый ветер, жестко царапнул бревенчатые стены и ухнул в трубу. Звякнула заслонка, тихонько тявкнула собачонка под крыльцом. Заржал жеребец в мерзлых сумерках.
— Спортилась ночь, — пробормотала Апрасинья и, заглянув в окно, уловила затухающую кроваво-красную полоску заката. — Закроет снегом дорогу.
— На ночь печь истопи! — приказала Федора Манюне. — Выгонит ветром тепло… Самовар подогрей, почаевничаем — и на покой. У тебя еда-то с собой есть, Апрасинья? — спросила Федора. — А то, поди, нашей потребуешь… — усмехнулась она.
— А чего там у нас нынче? — мотнула головой Манюня. — Наше едово ей не по скусу? — удивилась Манюня. — Гляди-ка, ты посты соблюдаешь, как Федора?
— Да ей, вишь ты, запрет на голову баранью да на сердце и прочий бутор, — усмехнулась Федора.
— Да! — ответила Апрасинья. — Я твой закон уважаю, хотя не понимаю, зачем ты хочешь меня обидеть. Чай пить стану, а голову баранью поедать не стану!
— Не же-ла-ет?! — всплеснула руками Федора. — А суп?
— Суп можно, — важно ответила Апрасинья. — А сердце нельзя…
— Погано? — усмехнулась Федора.
— Закон не велит, — уперлась в нее взглядом Апрасинья.
— Так тебя никто здеся не видит, — легонько, по-мышиному разжала губы Лукерья. — Испробуй здеся, коль в твоих местах запрет.
— Самый дурной человек тот, что в чужих людях свои законы поганит! В чужих облаивает свой закон, чтобы ему, как собаке, кусок кинули, — низким голосом прогудела Апрасинья, а Лукерья вспыхнула и отодвинулась в тень, что падала от сальной, коптящей свечки.
— А поди, охота запретного, — поддразнивала Манюня. — Может, и не скусно, а манит. Ой как манит запретное! Засундученное…
— Нет, не манит, — спокойно ответила Апрасинья. — Знать надо, сколь дадут за твою шкуру. А когда знаешь, што за нее пустое дают, сразу станешь жрать то, што дают.
— Ишь ты! — восхитилась Манюня. — Да ты, баба, великого ума!
— Не жалуемся, терпим! — с глубоким достоинством ответила Апрасинья.
— По-твоему выходит — по Сеньке, стало быть, и шапка, — внимательно вглядывается в нее трезвеющая Манюня. — А ежели кто ошибается? — Она оглянулась на Федору и Лукерью. — Как тогда быть? Ежели станет баба видеть в себе больше, чем она стоит? Говори…
Апрасинья аккуратно сложила шитье, воткнула иголку, пододвинула к Лукерье и ответила негромко:
— Тогда она самая бедная баба. Проживет она пустой. Себе и другим душу изорвет и подохнет, как гриб под кочкой.
— Ну? Што я говорила? — заорала в восторге Манюня. — Темная вогулка до дна видит, а вы мне голову дурите. Каждый ее запрет языческий сильнее любой заповеди господней. Ну, а этта… как ее… эта стервозница Суваннэ, она, поди, узнала, сколь ее шкурка стоит, а? Знала аль нет?
— То охотник Титка не знал, какой он добрый, — тихо вошла в разговор Околь. — Ему доброта мешала увидеть, какая Суваннэ дурная.
— Сказывай дальше! — приказала Манюня. — Нет, стой! Вот тебе стопка за крупную твою душу. Пей! — потребовала Манюня и с верхом налила стопку. — Пей и сказывай, хотя знаю, что добром все кончится.
— Добром! — ответила Апрасинья.
Выпила водочку Апрасинья. Сладкая, вкусная, но только не больно привыкла к ней, полыхает водочка внутри таежным костром. О, хорошо-то как… Только разум отнимает, совсем другое нарождается перед глазами — расплывчатое, горячее, зыбкое.
— Погубила Таись-нэ чудище Виткася, спасла отца, — устало поднялась Апрасинья. Тяжелый выдался день, грузный, изматывающий, как тропа в гиблом болоте.