Конькова Анна Митрофановна
Шрифт:
Конец ноября, волчья темь, а гляди-ко — кругом вода! Мука на исходе, на болтушку едва хватает — только суп замутить. Чай кончился — листом, ягодой заваривают. Оно, конечно, греет, да силы не дает.
— О, худо-худо! — вздыхают мужчины, посапывают в трубки и вглядываются в низкое, по-осеннему мокрое небо. — Худо… Совсем скоро табак кончится…
— Табак — ладно! Ребятишки хлеба просят. От рыбы крутит их…
В скользкой студеной оттепели, по гололедице, в парящие разводья речушки скатился ноябрь. С середины декабря еще ниже припало небо к земле и повалил снег, валил не переставая с рассвета до заката до самого января. Без ветра, в тишине, в легоньком морозце снег падал хлопьями, крупными, как беличьи лапки. Пушистый, легкий, воздушный, прозрачный снег казался живым. По пояс в снег погрузились кедры, по грудь, словно купаясь, вошли березы, принизились и просветлели урманы, совсем низкими стали берега Евры. А снег все сыпал с низкого неба, осыпался, как легкая пыльца из цветущей вербной сережки, но не приседал, не твердел, не слеживался. На реке дымились полыньи и поднимались торосы, холодные, бесформенные, однообразно льдистые и насквозь мерзлые. К селению стянулись сороки, серые вороны и черные вороны, клесты, снегири и сойки, темными орущими ватагами слетались ронжи-кедровки, только мошник-глухарь и косач уходили в боры. Уже не тяжелая льдистая вода, а мягкий, саженной толщины снег не пускал купца. И охотники не могли ходить в урман белковать-соболевать, тонули в снегах, как в жидком болоте.
По вечерам охотники собирались на огонек то у одного, то у другого, но в юрте дымно, чад от лучины и жирника, от скрученной бересты духота. На берегу, под теплым кедром, раскидывали невысокий, но жаркий костер и вели неторопливые разговоры о неприступном урмане, о неспящем звере, о дичи боровой, о русских купцах, о «друге» Пагулеве.
— Плохо… шибко плохо. — Тимофей выкатил из костра уголек, положил в трубку — затрещал в трубке мох с табачными крошками. Молод еще, крепок, высок Тимофей, плечи широки, самый сильный, самый фартовый он евринский охотник. Смуглое лицо непроницаемо, только слегка вздрагивают ноздри. — Шкура на мне лопается. Наверное, руки отнимутся — никак в урман не попаду. — На широком поясе Тимофея длинный тонкий нож, а рядом с ним покачиваются два десятка медвежьих клыков. — Тонут мои собаки в снегу. Не могут следить зверя.
— Не могут, — согласился Кентин Яшка. — Тонут собаки. Белка нынче пасется на самых высоких деревьях, птица шишку на сосне отбирает у белки.
— Вчера, — потянул трубку Тимофей и передал по кругу, — убил стрелой белку. Полетела она вниз, да потерялась. Думаю, дай-ка стукну по стволу, наверное, упадет вниз. Два разу ударил, да ухнула на меня кухта. Ай-е! С головой и покрыла. Собаку еле откопал. А белку так и не нашел.
Яшка Кентин молча выбил пепел из трубки, чубуком почесал спину и проворчал в редкие усы:
— Не помню такой зимы. Гнилая совсем — то оттепель, то снег, снег, как дождь… Ходил три дня тому в Вись-Павыл. Иду, иду… тону по пояс. Пришел в юрту мокрый, как крыса водяная.
Тимофей Картин посмотрел в печальные глаза евринцев и протянул успокаивающе:
— Ничего, мужики, может, чарым добрым будет. По чарыму лося возьмем. Будем ждать чарым — режет он ноги лосю, оленю, вовсе режет. Только собакам налапники заранее сделать.
— Будем ждать чарым. Вот тогда и пособолюем! По переновке хорошо следить зверька.
— Нет, — возразил Тимофей. — Нынче не сытый соболь. Голодный он, бегает туда-сюда за пищей… Как бы вовсе не откочевал в дальние урманы.
Морозы так и не вернулись, чарым не установился, зимник не наладился, и купцы не заглянули в Евру. Запасы истощались день ото дня, голод, словно волчья стая, окружал мансийскую деревушку, утонувшую по крыши в снегу.
Собрался селянский сход. Покричали, пошумели, порешили раньше времени обловить Маленькую речку — Вись-Я. Жалко старикам, здорово было жалко распечатывать ершовую речку, на самое трудное время хранилась там рыба, как в садке. Назначили, однако, день.
С утра, только-только разгорелся день, старики, взрослые мужчины и юноши, переговариваясь негромко, по узким тропкам спустились к реке. Пешнями с закаленными железными наконечниками, тяжелыми ножами и топорами вырубили во льду лунки-проруби. Они шли цепочкой от зимнего запора вверх по речушке. Мужчины и юноши взяли в руки кумпалки — гладкие длинные шесты с широкими поперечными дощечками на конце. С силой опускали они кумпалки — ботала в лунки, с шумом бултыхали ими в воде. Вода в лунках просыпалась, дышала, начинала вздыхать, охала она, звонко билась и бурлила в ледяной горловине, вырывалась из проруби, словно хотела наброситься на людей, что лишили ее сонного, дремотного покоя. Булькала, тяжело плескалась река, металась загнанной лисицей подо льдом, ожившая и разъяренная. Высокими хвостами, холодными голубыми языками обвивала река шесты кумпалок, шипя, стремительно припадала к рукавицам и шабуринам. Прикоснувшись к одежде, вода тускло отсвечивала, скатывалась тяжелыми волнами и затихала, замерзая ломкой, хрусткой чешуей. Обледенелые рукавицы скользили и срывались с шестов, но рыбаки, не останавливаясь, глубоко, прерывисто дыша, бухали и бухали боталами. Окуни и ерши, встревоженные, испуганные глухими придонными ударами, плотными стайками и косяками устремлялись к запору, где хоронилась, ожидая их, настороженная глубина омута, и, шарахаясь друг от друга, они входили в морду-кямку. Кумпалыцики стремительно, в едином ритме перебегали от лунки к лунке, подгоняя рыбу к запору.
Кентин Яшка и старый Сельян с несколькими стариками уже несколько раз закрывали доской воротца запора, вытряхивали окуней из морд-кямок на лед. Зеленоспинные колючие ерши, красноперые окуни гибко поднимались на хвосты, раскинув красные и оранжевые плавники, засыпали, выпучив желтые глаза. На последних перед запором лунках возбужденные евринцы, шумливые, уставшие от непрерывного стремительного темпа кумпания, ударили враз, дружно и резко остановились. Богат улов!.. Хороши увесистые, плотные окуни, ерш нагулян — добра уха!
Разделили рыбу по паям, раскинули по кучкам, поделили, и вот друг за другом над избами поднялись, не сгибаясь, синеватые дымки. Сытной ухой потянуло над рекой. И вот уже к Манье — к ершовому садку — спустились подводы, а безлошадные потянули за собой санки и нарточки, груженные рыбой. Ничего, что тяжелы сани, — это дорогая тяжесть пищи, это добрая тяжесть добычи.
Темно-зеленые, желтоглазые, красноперые груды окуней лишь первые дни гляделись огромными. Когда нет хлеба и вовсе нет мяса, на ухе долго не протянешь. Непрерывно кипит и булькает уха в колташихе, прыгают в ухе белые глаза, плещет на уголья и настаивается в юртах запах голода — женщины целыми днями нависали над огнем чувала, готовя еду.