Конькова Анна Митрофановна
Шрифт:
— Его она… Для него она, — заторопилась Околь. — Друг для друга они рождены. Ты слышишь меня, муж мой?
— Рано ему еще, — нахмурился Тимофей. — Пусть еще зиму поохотится. Да пару коней надо прикупить. Я же, Околь, опять волостным выбран. Опять в волость надолго уйду. А кто рыбу добудет? Нет, давай погодим еще зиму…
— Годить уже поздно, — возразила Околь. — Девушка созрела. Родители могут другому отдать. Тимофей, через зиму будет поздно, — она так просила мужа, в ее голосе было столько мольбы, что Тимофей не выдержал:
— Ладно, — решил он. — Сдам в волости ясак, вернусь и схожу к родителям Саннэ.
— Торопись, муж мой! Чует недоброе мое сердце!
Не успела Околь, не успел Тимофей. Леська-Щысь — Леська-Волк опередил их.
К северу от Евры, на всхолмленной равнине, среди болот и озер, за Шаимским туманом, раскинулась Тур-Павыл — Озерная деревня. На солнечном взгорке, на крутом берегу озера, поднимались жилища вата хума — богатого торговца Леськи. Высокая, просторная юрта-изба из нескольких комнат и три избы-пристроя поменьше, три крепких амбара из литых лиственниц и сарай в глубине крытого двора — все это, окруженное высоким забором, принадлежало Леське и его дряхлой матери, которая позабыла, сколько лет она обитает на земле. Тесовые ворота медленно, скрипуче раскрывались, чтобы впустить груженые возы и всадников на взмыленных конях.
Что делается там, в избах и амбарах, сельчане знали мало, потому что Леська-Волк подбирал или глухонемых работников, или таких, что крепко держали язык за зубами. Но жизнь свою не спрячешь, и за долгие годы люди узнали, что Леська — человек с черным сердцем.
Не было в округе человека богаче, чем Леська, — владел он многими паями на озерах и Конде, скупал и забирал за долги рыбные и охотничьи угодья, скот, коней и пушнину. А с тех пор как ушел Пагулев на Иртыш, свернул в этих местах свою торговлю, Леська и вовсе хозяином себя почувствовал. С двумя-тремя работниками верхом на лошадях врывался он в какую-нибудь деревушку или поднимался к ней по реке на лодке, находил должника, улыбаясь, подходил и, ничего не сказав, лупил тяжелой плеткой из бычьей кожи.
В прежние времена такого, наверно, не стерпели бы — ведь не был Леська ни князьком, ни старейшиной. А теперь терпели… Теперь и сам князек Сатыга — сын того, что заставлял когда-то евринцев ковырять лопатами луг, — водил с Леськой дружбу. А может, с Леськиными деньгами?..
Боялись люди Леську: за его спиной стояли скорые на расправу подручные. Леська брал в работники и беглых каторжных, а тем и своя-то жизнь не больно дорога, чего там про чужую говорить. Боялись еще и потому, что не походил Леська обликом на других людей.
Роста он был короткого, но широкоплечий, крепкий такой, сильный. На толстой шее громадная, словно камень, голова. Туловище как обрубок, на коротких кривых ногах. Словно прогнулись ноги под тяжестью широкого, выпяченного зада, а из плечей высовывались короткопалые толстые руки. Они на плечах бугрились нечеловеческой силой. На плоском круглом, как лепешка, лице светились узкие, словно лезвие ножа, пронзительно-жесткие глаза. Часто их не было видно, словно то были трещины на сосновой коре, — прикрывал он их, чтобы не вспугнуть нужного человека, а взгляд все равно ощущался, как холодное и острое прикосновение. И еще пугало: из широкого рта Леськи, не давая ему полностью закрыться, торчал длинный лишний зуб, что нарастал над верхним резцом.
Вот за этот лишний зуб Леську и прозвали Щысь — Волк. И хотя его челюсти были пусты и дуплисты, хотя он потерял уже дюжину зубов, лишний тот зуб, пожелтевший от табака и старости, разваливал губы и грозил изо рта.
Страшно было смотреть в плоское, длинноротое, клыкастое лицо Леськи.
Леська знал, что он страшен. Знал, что пугает людей, наводит страх, и, видя то, еще более стервенел и упивался своим могуществом.
— Я такой, — шепчет он по ночам. — Меня родили таким.
Отец Леськи, крепкий хозяин, скупщик пушнины и владелец небольшой лавчонки, крупный ростом и голосом, не мог без отвращения смотреть на сына-урода. Он казался отцу порождением злой, нечистой силы, и он боялся сына, его несгибаемого волчьего взгляда. Отец выгнал из дома мать Леськи, поселил их с сыном в небольшой избушке, рядом с конюшней, и выносил им остатки еды — обглоданные кости, рыбьи головы. Он ждал их смерти во время оспы — Леська выжил. Он ждал, что тот ослепнет от трахомы, — Леська выжил. Леська болел всем, что носил в себе черный ветер, что несла в себе заморная река, но наперекор всему был жив. И мать возненавидела Леську: красивой она была и любила отца, но вот пришлось жить собакой.
На двадцатую зиму отец Леськи приболел и прилег в ознобе на медвежью шкуру возле чувала. Леська прокрался в дом, тихо подошел к спящему отцу, бросил на его лицо подушку и навалился коротким тяжеленным телом. Отец захрипел, дернулся, посучил ногами и затих.
Утром Тур-Павыл был возбужден неожиданной смертью, но никто ничего не заподозрил.
Леська с матерью перебрался в дом, сосчитал все, что осталось от отца, нанял работника для ухода за скотиной и вскоре исчез. Вернулся он через две зимы с обозом товаров и царской бумагой с распластанным двуглавым орлом на разрешение торговли. Где и как он достал товары, где раздобыл коней и бумагу — долго оставалось тайной, пока не донеслись смутные слухи из далеких стойбищ о диком разорении древних священных капищ.
— Нет, то не русские, — ужасались люди. — Потаенные те места, никто не знал к ним ходу. Кто-то из манси грабил…
Леська с работниками мотался по округе, скупая пушнину, давая товары в долг. Должников раздевал догола и хохотал. И страшен, ужасен он был в хохоте. Свиреп с женами, ненасытный и бесстыдный до собачества. Он увозил девушек из далеких деревень за долги или выменивал у голодных родителей за мешок муки, за табак и чай. Много было жен у Леськи, только не задерживались они в этом мире — умирали от болезней или с горя-тоски.