Шрифт:
Узаемон вспоминает своего дядю, который учил его бросать плоские камни, чтобы они подпрыгивали на воде. Он вспоминает старую женщину, которую видел на рассвете.
— Иногда у меня возникает ощущение, что у разума есть собственный разум. Он показывает картины. Картины прошлого и того, что может когда-то случиться. Разум разума проявляет свою волю, и у него появляется свой голос, — Узаемон смотрит на своего друга, который наблюдает за парящей высоко над ними хищной птицей. — Я говорю, как пьяный монах.
— Совсем нет, — бормочет Шузаи. — Совсем нет.
Выше и дальше им встречается известняковая стена. Узаемон начинает видеть части лица на изъеденном ветром, солнцем и дождем почти отвесном склоне. Выступ, похожий на лоб, выдающийся гребень — нос, пустоты от выветривания и каменные оползни — морщины и мешки. «Даже горы, — думает Узаемон, — когда-то молодые, тоже старятся и когда-нибудь умрут». Одна черная трещина под заросшим кустами навесом может быть глазом. Он представляет себе, как десять тысяч летучих мышей висят под этой неровной крышей…
…в ожидании теплого весеннего вечера, когда забьются их крохотные сердца.
Поднимающийся в гору человек, видит, что с увеличением высоты жизнь должна глубже прятаться от зимы. Жизненный сок растений уходит в корни, медведи спят, змеи следующего года — еще яйца.
«Моя нагасакская жизнь, — подводит итог Узаемон, — ушла, как и мое детство в Шикоку».
Узаемон думает о приемных родителях и жене, занятых своими делами, интригами и ссорами, но совсем не понимающих, что они потеряли приемного сына и мужа. Понимание займет много месяцев.
Он касается того места на поясе, где спрятаны письма Орито.
«Скоро, возлюбленная, скоро, — думает он. — Еще лишь несколько часов…»
Стараясь не вспоминать о догмах ордена, он вспоминает о них.
Его рука, замечает он, сжимает рукоятку меча с такой яростью, что белеют костяшки пальцев.
Он спрашивает себя: может, Орито уже беременна?
«Я буду о ней заботиться, — клянется он, — и воспитаю ребенка как своего».
Серебряные березы вздрагивают. «Чего бы она ни захотела — это закон».
— Как все произошло, — Узаемон задает вопрос, на который он никогда не решился бы ранее, — в первый раз, когда ты убил человека?
Корни сикоморы крепко вцепились в крутой склон. Шузаи проходит еще десять, двадцать, тридцать шагов, пока тропа не выводит их к широкому плещущемуся пруду. Он окидывает взглядом уходящую вверх тропу, окружающую местность, словно опасаясь засады…
…и склоняет голову набок, совсем как пес. Слышит что-то неслышное Узаемону.
Улыбка воина говорит: «Один из наших».
— Убийство зависит от обстоятельств, как ты сам понимаешь. Или это хладнокровное, запланированное убийство, или случается внезапно, в разгаре боя, или обусловлено оскорблением чести, или более постыдными причинами. Однако скольких бы ты ни убил, первый раз — особенный. Это первая кровь, после которой человек уже не может жить обычной жизнью. — Шузаи становится на колени у края воды и пьет, зачерпнув ее ладонями. Рыба, чуть шевеля хвостом и плавниками, застыла на одном месте, сопротивляясь течению, мимо проплывает яркая ягода. — Тот мелкий владыка из Ияо, я тебе говорил о нем днем, — Шузаи залезает на камень. — Мне было шестнадцать лет, и я присягнул служить этому жадному болвану. История феода слишком длинна, чтобы рассказать ее сейчас, но моя роль в ней завела меня одной жаркой ночью шестого месяца на заросший лесом склон горы Ишизучи, где я отстал от своих товарищей. Квакание лягушек заглушало все прочие звуки, темнота ослепляла, и внезапно земля ушла у меня из-под ног. Я провалился во вражеский одиночный окоп. Разведчик такого не ожидал, как и я, а окоп, куда я попал, был таким тесным, что ни один из нас не мог вытащить меч. Мы пыхтели, изгибались, но никто не стал звать на помощь. Его руки нашли мою шею и принялись давить и душить, как сама Смерть. Перед глазами все затянуло красным, а он все сильнее сдавливал мне шею. Я подумал: «Вот и все…» — но Судьба придерживалась иного мнения. Давным — давно Судьба выбрала гербом для вражеского владыки месяц. Этот символ прикрепился к шлему моего душителя так плохо, что упал мне в ладонь, и я тут же воткнул острый металлический конец в прорезь для глаз маски, и еще дальше — в податливую мягкость, и еще глубже, и повернул из одной стороны в другую, словно нож. Его хватка разом ослабела, а через какие-то мгновения он и вовсе отпустил мою шею, руки упали, как плети.
Узаемон моет свои руки и пьет воду из заводи.
— После этого, — продолжает Шузаи, — на рынках, в городах, на перекрестках, в селениях…
От ледяной воды челюсть Узаемона вибрирует, как голландский камертон.
— …я думал, что живу в этом мире, но не принадлежу ему.
Дикий кот проходит по упавшему вязу, перегораживающему тропу.
— Эта отстраненность, она метит нас, — Шузаи хмурится, — …кругами у глаз.
Дикий кот смотрит на людей, которых совершенно не боится, зевает.
Он прыгает на камень, лакает воду и исчезает.
— Иногда я просыпаюсь ночью от того, — говорит Шузаи, — что его пальцы душат меня.
Узаемон прячется в глубоком, выкопанном природой кратере, похожем на дыру от выдранного зуба и расположенном выше тропы в густом переплетении корней, вместе с двумя наемниками, которых зовут Кенка и Мугучи. Кенка очень гибкий, движения его легкие и плавные. Мугучи — гораздо плотнее, говорит редко, отрывистыми фразами. Из кратера мужчинам видна часть ворот, на расстоянии полета стрелы. Дым поднимается над трубой сторожки. Наверху, на утесе, Шузаи и четверо наемников ожидают смены стражников. На другом берегу реки кто-то продирается сквозь лес.