Шрифт:
Для всех художественно мыслящих русских, говорила Ираида, Цвингер — первый этап, инициация, двери Европы. Путь и в Вену и в Италию шел через Дрезден. Искусство Европы предварялось «Галереей старых мастеров». Какой восторг охватил Брюллова перед головой Христа в терновом венце Гвидо Рени! Как проняло Жуковского, да и Белинского как тряхнуло перед «Сикстинской мадонной»! Что было с Суриковым перед «Пиром в Кане Галилейской» и «Поклонением волхвов» Веронезе…
Мы видим Дрезден и глазами Достоевского, у него Сикстина висела над постелью в схимнической спальне. Кстати, и взором Толстого, просто карикатурного в воспоминаниях его секретаря Валентина Федоровича Булгакова, уж его-то до чего проняло, до неприличия… «Глаза его загорелись недобрым огнем, — вспоминал Булгаков, — и он начал, задыхаясь, богохульствовать. „Да привели меня туда [в Дрезденскую галерею], посадили на Folterbank [пыточную скамью] я тер ее, тер ж…, ничего не высидел. Ну что же: девка родила малого, девка родила малого только всего, что же особенного?“ И он искал все новых кощунственных слов, — тяжело было присутствовать при этих судорогах духа».
Вот наконец и ты там, на границе. Но граница расколочена в щепу. Обиходить, поддержать хрупкий мир и пыль обдуть. Действуй и не страшись. Кто наитствуется господом, тому не страшно, Семочка… Это Ираида бы сказала. На авось казак на коня садится, на авось и конь казака лягает!
Четырехлетнее хождение по мукам довершило тебя как личность. Жизнь твоя будет оправдана этими семью днями. Ты готов, Дрезден — щебень и бетонный бой, торчат каменные пальцы, хвосты русалок, локоны, вот он — Родос, здесь прыгай.
И, пробранный торжественностью момента, с комом в горле, неподготовленный, огорошенный, во главе кучечки бойцов Сима выступает с дрезденской Бойни номер пять разведзаданием на разбомбленный дворец.
Задумался, заработался, ушел далеко — вдруг подскочил от беспардонного звона.
— Я тебя разбудил? Думал, девять, ты в рабочем ритме? Что у тебя хриплый голос?
— А, Ульрих. Хриплый, потому что больно в горле и заложен нос.
— Это от франкфуртской погоды?
— Ну, не знаю. Нет, болело уже в Милане. Погоди, как — девять? То есть я тут уже два часа? Хорошо, ты позвонил. Я же на завтрак опаздываю.
— Хочешь результаты экспертизы?
— Ты успел за ночь?
— Нечего было успевать. Тебе срочно. Жильбер завернул ко мне с утренней пробежки. Сличил почерки и заключение дал. Там специфично «П» заглавное, мы взяли у тебя из стола его адресную книжку, и там, к примеру, на слове «Пифагор» все доказуемо, поскольку то же самое слово присутствует в записке.
— В адресной книжке у Плетнёва Пифагор? Это такие у него знакомые? А Архимед?
— Дай посмотрю. Архимеда в книжке нет. Но хорошо, что есть Пифагор, потому что то же имя присутствует в записке.
— Разве присутствует? Не помню…
— Пифагоровы штаны. Та же рука. Его почерк.
— То есть ты сейчас с Жильбером звонишь сказать, что Плетнёв написал ко мне письмо? А как быть, что я сам видел Лёдика мертвым на полу?
— Виктор, прекрати психовать, время зря переводить. Расскажи, пожалуйста, обстоятельства, при которых к тебе попал документ.
Виктор рассказал о звонке болгар и о распечатке ГБ, полученной от неведомого оборванца.
Ульрих подумал, посопел и сказал:
— Ну, болгарский след — это да. Знаем, откуда у них бумаги.
— Как это — знаем?
— Твоя мама их ждала и не дождалась перед смертью в Париже.
— Так ты знал? И мне не говорил?
— А зачем. Болтать зачем. Твой дед ехал сначала в Болгарию, потом в Париж с театром… Исхитриться и перевезти архив. В Союзе не оставалось, кому бы документы оставить. Люка эмигрировала, тебя увезла. Сима же знал, что они с Лерой не вечны. И нам Сервиль передал на словах, чтобы мы дожидались театра в Париж.
— Да, помню, психовали, театр не приехал.
— Театр не приехал. И увы, дед тоже. Психовали. А потом Лючия погибла. Умер и твой дед. У бабули Леры в Киеве бумаг не оказалось. Я так и подумал, что Жалусский что-то в Болгарию завез и что по неувязке документы осели в Болгарии…
— И не пробовал искать?
— Сразу после смерти мамы — нет. Я ничего тогда не пробовал. Ну а позже стал пытаться. Разузнавал через наших, с кем там твой дедушка из местных близок был. Он в Варне с пловдивскими художниками работал, с Димитром Каровым и Христо Стефановым. Я вышел с ними на связь тогда… Они просто с облака свалились — не знали абсолютно.
— А с Плетнёвым ты об этом не говорил?
— Мы вообще не разговаривали с Плетнёвым, как ты знаешь. Я злобой на него кипел. Теперь, когда думаю о нем, мне очень жалко.
— Ну, хорошо. Так все-таки откуда это плетнёвское письмо?
— Болгары, вероятно, не предполагали, как оно на тебя подействует. Лёдик, разумеется, сам его дал болгарам. Дал письмо это.
— У меня такое чувство, Ульрих, что ты сильно пьян с утра.
— Да уж потрезвее тебя, не волнуйся. Лёдик писал для болгар. Он именно хотел, чтобы письмо привезли болгары.