Шрифт:
Правда, был шанс на примирение. Это когда сам главный воротила государственного рэкета, которого в Беларуси называли «кошельком двора», посоветовал Рыжюкасу «не дергаться и в бутылку не лезть», все еще надеясь его как-то приспособить к общему делу:
– Тащи справку о ваших доходах, и считай, что проблем с издательством у тебя больше нет.
Рыжук сделал вид, что намека на вклад в их воровской общакон не понял, и принес тому… справку об издательских доходах, в которую тот глянул с отвращением, как в банку с червями.
– Делиться, значит, не хочешь? Из принципа или компания не подходит?
– Настолько не подходит компания, что уже и из принципа.
Но не в принципе даже было дело, а в том, что Рыжюкас не сомневался: рано или поздно всю эту компанию посадят, хорошо если не повесят. И был счастлив, что такой перспективы избежал.
После этого «везенья» только и оставалось уехать в Вильнюс, где ему повезло окончательно, потому что урок, который он там вынес из своей неудачной попытки стать капиталистом, оказался, похоже, последним в копилке его жизненного опыта: пора заняться своим делом,и как можно скорее.
Но что же есть это его дело?
Вот об этом он и думал весь вечер после разговора с Маленькой и еще полдня назавтра…
Ее хохма с Лениным его сразила, как тот народ, которому сообщили, что король, оказывается, голый. Все и так знали, но вот искры прозрения не хватало.
Сейчас и он стоял перед ней посреди гостиничной комнаты абсолютно голым королем.
Он вдруг совсем по-новому взглянул на собственную жизнь. По крайней мере, на то в ней, чем по профессии так настойчиво и увлеченно занимался, о чем столько лет писал. На всю эту чушь, все эти деловые благоглупости, вроде тех, что он уже неделю с энтузиазмом наговаривал на диктофон, разогретый ее восторженным, как ему казалось, восприятием.
Смешно подумать, но эта вот пигалица, юная дикарка, достойный потомок дворовой Муськи-давалки, эта беззаботно отвязанная девица, случайно к нему прилетевшая, – одним своим простеньким вопросиком о вожде, про которого, оказывается, можно ничего не знать, открыла вдруг глаза – ему, взрослому дяде!
«Кто он вообще такой, этот ваш Ленин?»
А он-то боялся, что не успеет дожить до мига, когда хоть один человек, пусть даже взбалмошная девица, не будет наконец знать, кто такой вождь мирового пролетариата! Или, к примеру, что такое социализм… Он даже писал, что пока это не случится, шестая части суши так и останется лагерем…Но вот она, первая ласточка…
Теперь уже не Малёк внимала ему с немым восхищением: – Настоящий Писатель! – а он всматривался в нее с телячьим восторгом, как какой-нибудь удачливый археолог разглядывает обнаруженный им бесценный черепок.
Ведь только за эти дни, работая с нею или играясь, он наконец понял, чем на самом делевсю жизнь занимался и отчего мучился.
– Неужели про этих дерьмовых людей ты и писал в своих умныхкнигах? – спросила она.
Его последнюю книжку с автографом она добросовестно пролистала в поезде. Но прочесть не собралась, а картинок там не было…
– Об этом – тоже, – сказал он.
О чем он только не писал, хотя на самом деле все к тому и свелось: дерьмо поднимается наверх, а все остальные остаются в дураках… Но как же это до безобразия скучно! И как бездарно он себя здесь растранжирил. Зачем и кому это нужно? Весь его неустанный поиск?Да, бросить все, раз так, послав все на хер, но уже не понарошке бросить, а совсем…
– Ну нет! Ты и правда потрясно рассказываешь. Так и хочется это быстрее переписывать. Вот посмотришь, книга получится супер… Все будут смеяться и рыдать.
Девочка, это самообман, подумал он. На бумаге все окажется мертвым. Да еще надо переписывать тридцать раз, чтобы хоть как-то все связалось…
– Понимаешь, слепок ноги Майи Плесецкой – вовсе не ножка Великой Балерины, – пояснял он по инерции, хотя и растеряно. – Это лишь анатомия. Еще нужны художественная память, воображение и душа…
Она вздохнула:
– Ты пишешь о всяких проблемах, так? Деловые книги… Причем тут душа?
– И любовь. Ничего не получится без любви… Только и душа, и любовь всегда должны сидеть очень глубоко, и, честно скажу, мне надоело их запрятывать.
– А зачем ты их прятал?
Хороший вопросик…
Рыжюкас подошел к окну, открыл фрамугу, отчего воздух в комнате сразу потяжелел, став живительно влажным. Захотелось в парк, куда они еще так и не выбрались. Впрочем, по этому парку ему лучше бы пройтись одному… Только в туманном осеннем парке, среди бурых, потемневших от сырости стволов, можно отрешиться от суеты…
Зачем вообще он писал? Чтобы печатали? Прорывался к признанию? Зачем нужно было себя запрятывать? Ответа он не знал.