Шрифт:
К вечеру начался шторм. Где-то недалеко от Ялты мы спасали сорвавшийся с якоря рыбачий парусник. Я видела в дверь, как им бросали конец, но измученные продрогшие люди никак не могли его схватить. Прожектор с теплохода освещал маленькую скорлупку, прыгавшую на волнах, иногда совсем исчезавшую: всё это было похоже на бурю из фильма, если бы не крики женщины, бывшей с ними. Их взяли на буксир и отвели в Ялту. Наутро волнение продолжалось, к чаю и к обеду никто не показывался. Феодосийский порт тоже замерз впервые за много лет. Я все-таки сошла на берег, ходила по пустому городу, купила связку винных ягод.
Утром мы были в Новороссийске. Еще не выходя из порта, я начала спрашивать, где «Калинин», и получала самые разноречивые сведения. Одни говорили, что он давно ушел, другие, что он стоит под цементным заводом и грузится, третьи — что он в нефтяной гавани, куда далеко. Но он оказался совсем рядом под элеватором. Не взяв пропуска, я пошла разыскивать Толю. Поднялась на спардек [374] , подошла к радиорубке и в иллюминаторе, как в рамке, увидела его удивленную физиономию. Он уже перестал меня ждать. Через несколько часов «Калинин» двинулся в Одессу. Анатолий повел меня сначала в ванную, где я долго плескалась, потом к обеду в кают-компанию, где собрались капитан, помощники и механики с женами и детьми, был большой съезд на время их пребывания в Черном море. Все были милые и весёлые, обед прекрасный, и я отдыхала от своих злоключений.
374
Спардек (англ.) — палуба средней надстройки на судах, а также сама средняя надстройка.
После обеда мы на «Калинине» уехали в Одессу. Сразу после чая мы ушли с Толей к нему в каюту и не могли наговориться и наглядеться друг на друга. Вечером мы слушали радио из Бухареста, из Вены, из Константинополя. На юге так ясно слышно, не то что в городе, где мешает каждый проезжающий трамвай, где врывается вой соседей, настраивающих свой приемник. Особенно запомнилось турецкое пение, мужской и женский голоса тянули в унисон что-то заунывное, греша против всех правил Ленинградской консерватории. Из Вены передавали оперетку, а после полуночи — телеграммы на всех языках. Потом послышалось: «Внимание, говорит Эльбрус». Передавали бюллетень погоды. Среди ночи Толя несколько раз вставал, и я слышала, как он передавал чьи-то телеграммы.
Переход от Новороссийска до Одессы прямиком был очень короткий. Я не успела осмотреться, как мы уже были на месте, а говорили, что отход будет скоро, и я в этот же день уехала в Ленинград, волнуясь, что с Асей что-нибудь случится. Толя проводил меня на поезд, он был очень опечален моей поспешностью. Оказывается, они пробыли в Одессе еще около двух недель. Толя писал мне, что в это время были сильные штормы. Погибло много судов, каждый день он принимал сигналы о помощи, он строил в своих письмах планы моего вторичного приезда на Черное море, но он не знал, что через несколько дней по возвращении я переехала к Борису.
Это произошло при самых прозаических обстоятельствах. Еще до отъезда, а особенно по возвращении мои отношения с матерью стали совершенно невыносимыми. Она читала мне нотации, придиралась ко всяким мелочам, нагружала на меня всякие хозяйственные заботы, хотя у нас была прислуга, она иногда ни с того ни с сего заставляла меня выводить собак, чего я терпеть не могла, с тех пор как перестала ими интересоваться. Однажды она чуть не вытолкала меня за дверь вместе с собаками, и когда я все-таки отказалась их выводить, стала бранить меня самыми обидными словами.
Я спокойно сложила маленький чемодан и ушла из дому, предоставив ей две недели безрезультатно меня разыскивать. Борис так удачно отвечал по телефону, что он ничего не знает, что мать ему поверила. Я пришла вместе с ним поздно вечером, мы на цыпочках шли через квартиру, полную спящих людей, и в первый раз улеглись спать вместе. Наутро он повел меня представлять папе и маме. Мама меня побранила, что я не переехала раньше, а папа предложил немедленно выпить вместе с ним.
К обеду собралось несметное количество родственников, пришедших посмотреть на Борину жену. Среди них было две 80-летние бабушки, одна — большая и светская, говорившая по-немецки, другая — маленькая и простая, породившая Бориного папу где-то на огороде. Было много кузенов и кузин, которых я путала между собой. Подавали прекрасную рыбу, мясо с черносливом, сладкий суп и какие-то блинчики с изюмом. Мать Бориса готовила сама, ела только кошер [375] , все готовилось в разных посудах, если я влезала в кухню, после меня по пятницам отмаливалась посуда, которую я пачкала мясом или сметаной. Тогда я решила появиться в Таврической и выразила желание взять с собой немного мебели. Не то чтобы я собиралась там долго оставаться, но нам удобнее было заниматься с Борисом, и перемена обстановки действовала на меня благотворно.
375
Кошерный — от древнееврейского kaser — очень чистый. У евреев — пища, разрешенная к употреблению религиозными законами.
Теперь мы вместе ходили в техникум, вместе готовились к зачетам, я меньше уставала, да и он также, не делая ежедневных концов через весь город. Мамаша его была со мной очаровательна, приносила мне в постель теплое молоко, баловала меня, чем только возможно, купала меня, стирала мне белье, убирала нашу комнату и дежурила по вечерам наше возвращение. Я ей платила тем же, старалась делать маленькие подарки, а главное влиять на Бориса. Он действительно стал лучше заниматься, и еврейское семейство сияло от счастья.
Но меня мучили угрызения совести. Во-первых, из-за Аськи, которого я все-таки мало видала; во-вторых, из-за Толи, которому я написала довольно сухое письмо, в котором излагались факты без объяснений и причин. Я представляла себе его огорчение, мне было очень больно. Но все равно выйти замуж за него было невозможно, а ради того, чтобы видеть дважды в год, превращать остальную свою жизнь в ожидание я не чувствовала себя в силах. Борис по-прежнему был мил и тактичен, весел и ленив. Эта лень чуть не послужила к нашему разрыву.